— Это вопрос трудный. Очень трудный. Я боюсь, что начну сам себе противоречить... В самом деле, историческая антропология, французская Школа Анналов повернулась к обществу и впервые показала всему научному миру, что можно совмещать высокую науку и широкий интерес к ней. За этот успех, однако, пришлось заплатить. Я не знаю, сколь высока эта цена в сознании самих французских историков, но очевидно, что без ущерба не обошлось. Если для традиционной науки (в основном позитивистской) существенно было признание того, что в основе познания «тексты, тексты, ничего кроме текстов» (по выражению Н.Д. Фюстель де Куланжа), то Школа Анналов стала утверждать, что истории нет без историка. Трудоемкие исследовательские процедуры с письменными текстами стали заменяться интеллектуальными прозрениями в неокантианском духе. История сделшшсь доступной широкой аудитории не потому, что она понятна сама по себе, а ввиду стремления сделать ее таковой. Отсюда крен в субъективизм, в то, что Ж. Дюби называет, ничего не скрывая, «моя история»...
Ученый, идущий путем реконструкции Источниковой реальности, повторюсь, не знает, что он увидит в конце тоннеля. Когда я написал статью об опричнине, то старался не дать ей широко распространиться. Я сопротивлялся любым формам ее адаптации в обществе... Вы помните, в ней идет речь об эсхатологии, о массовых казнях и т.д. Чего я боялся?
Попробую найти нужные слова. Чем лучше мы понимаем эпоху, тем труднее избавиться от испытания своего нравственного чувства. Мерой интеллектуальной свободы человека является самостоятельность мышления. Можно видеть, наблюдать действительность и не принимать ее. можно осознавать первопричины, символические начала террора, но не быть его сторонником. Некоторых из моих коллег, наверное, не случайно испугала близость понимания и оправдания. Однако если историк способен самостоятельно справиться с этой дилеммой, то совсем другое дело — широкая аудитория. Ее рефлексии могут быть разными. Мне, например, говорили, что статья об опричнине — атеистический манифест... Надо ли говорить, что я против такой позиции, но она, увы, существует тоже...
— Если следовать вашей мысли, то многое в нашей жизни объяснимо стереотипами общественного сознания: болезненное восприятие древней истории, своего прошлого идет с XIX века. Не наука его формирует, а что-то другое. Что же это?
— Здесь присутствует одна проблема, о которой мало говорят, мало пишут. Современное общество испытывает неприятие к Средневековью. Это глубокое неприятие началось давно.
Год назад я ездил в Старицу, старинный русский город. В Успенском монастыре — замечательная церковь XVI века. Настоящий шедевр! Она буквально изуродована пристройками XVIII — XIX веков. Типичная картина для всей дореволюционной России! Пристроился к храму какой-то купчишко-нувориш. Так он выразил свое «я», свое «хотение». При этом на материале экономил, да и строил плохо. В 1803 году по приказу Александра I был разобран в Старице настоящий шедевр русской архитектуры — шатровый Борисоглебский собор. А какое огромное количество памятников было уничтожено на всем протяжении XVIII — XIX веков! Считается, что главными уничтожителями русской архитектуры были большевики, а они ничего нового не придумали, просто еще более цинично, еще более варварски стали осуществлять прежнюю стратегию.
— Вероятно, в царской России не было сознания того, что старину нужно сохранять любой ценой...
— Думаю, причины здесь глубже. Культура Нового времени (начиная с конца XVII века и вплоть до сегодняшнего дня) очень мстительна по отношению к Средневековью. Тут кроются глобальные мировоззренческие расхождения. Если в геоцентрической культуре Средневековья человек растворяет себя в Боге, то в антропоцентрической системе Нового времени он объявляет себя Богом, Творцом.
— То есть вы считаете, что в современном обществе существует нечто расколотое, но помнящее об ином и потому не могущее это иное в себе простить. Ибо иное живет в нем... Ведь невозможно же бороться с тем, что неактуально...
— Человек не может существовать без абсолютных начал. Даже если он отрицает Бога, то все равно он возводит свое отрицание в абсолют. Страстное желание покончить с абсолютным — одно из тех проявлений, которое связывает нас со Средневековьем. С ним вообще невозможно порвать отношений.
Когда старицкий купчишка пристраивался к храму XVI века, он самоутверждал себя в мире. Он как бы говорил всем: и Бог существует, и Я существую... Всей своей культурой современной мы отрицаем культуру Средневековья: борьба неизбежна. Это состояние драматично, потому что современная цивилизация идет по пути атомизации всего и вся. Человек становится еще более одиноким и не чувствует себя причастным к вечным истинам. Цивилизованное мещанство утверждает, что ничего, кроме него, не существует...
Человек осознает, что не может обойтись без субстанционального, но при этом стремится максимально удалиться от всякого рода «вечных проблем». В центре российской массовой культуры — болезненно ущемленный эгоцентрик, страдающий патологической неуемностью, никогда не насыщаемый, озабоченный славой, властью, деньгами, презирающий всех, кто не такой, как он, готовый на все... Идеи долга, отечества, любви к ближнему, сострадания чужды ему и самой массовой культуре.
— Что же делать?
— «Спросите у Лившица...» Это, конечно, шутка. Но если говорить серьезно, то совсем не случайно в Западной Европе появляются идеи о новом Средневековье. В Германии в 1993 году была издана книга «Конец индивидуализма. Культура Запада разрушает сама себя» Майнхарда Мигеля, специалиста в области юридических, экономических и социальных наук. Мигель полагает, что Западу следует переориентироваться «на общность». Именно в Средние века, считает он, индивид, общество и природа соединялись неразрывно.
Во Франции в том же году была опубликована книга Алена Менка, промышленника и мыслителя, под названием «Новое средневековье». Менк страшится нового Средневековья, но его пророчествует. Для Западной Европы Средневековье — синоним раздробленности и беспорядка. В российском массовом сознании Средневековье — символ подавления личности, централизации...
— У каждого народа свое исторически осмысленное Средневековье...
— Да, забавно. Но, тем не менее, я привел эти факты, чтобы показать, что западное общество не знает своего будущего. Вопрос, что дальше, волнует уже многих.
— Но мы же не можем предложить современному обществу вернуться к Средневековью, чтобы обрести вечные истины...
— Ничего «предложить» нельзя. Общество само вырабатывает стратегию выживания. Моими мыслями и молитвами не поможешь. Идеи рождаются задолго до реальной практики. Фашизм возник в XX веке, а идея сверхличности - в XIX. Это не значит, что Ницше виноват в фашизме. Как и Маркс не виноват в марксизме и советском строе.
— В кризисные моменты человеческой истории (а такой момент сегодня налицо) историку выпадает случай поставить «диагноз». Что вы и делаете, выражая свои взгляды историософского плана.
— Я, как и любой другой человек, являюсь частью общества. Я соединяю в себе мои научные взгляды, субъективные смыслы, мифологемы. Но, конечно, мой ум направляет мысли в определенном направлении. Гуманитарий вообще способен отрешиться от своего обычного «я» и увидеть большее... Мир как целое.
— Что значит «увидеть»?
— Понять. Привычная процедура для многих — объяснение. Мы разлагаем предмет на составляющие его элементы. Понять — значит уметь собрать их в некое целое.
— Получается, история учит...
— Нет, история ничему не учит. Мы потеряли способность лечиться «историей». Мир для нас — закономерная случайность. Что бы с нами не произошло, мы всегда готовы сказать, что это стечение обстоятельств. Не повезло. А древний иудей, например, всегда стремился понять историю своих катастроф не как случайность, продиктованную не чьей-то злой волей, а собственными грехами. Отступлением от Бога. Иудей выжил, потому что писал «книгу жизни», то есть всегда помнил, что с ним случилось и кто виноват. Интересно, какую «книгу жизни» мы напишем в новом тысячелетии?..