— Знаете, Наденька, какое условие я поставила? Когда соглашусь выйти за него?
— И? (Надменно.)
— Когда он подарит мне то, что не может получить ни одна женщина... Разве что невеста какого-нибудь султана...
— Это в тебе говорят татарские корни, кха-ха...
— А в старушке Европе уже никто не сумеет сделать такого подарка... Еще лет двадцать назад могли бы. Догадались, Наденька?
Ламанова посмотрела на Лёлю рассерженным сфинксом:
— Я думаю, Лелюшка, думаю.
Лёля захохотала:
— А если... — Ламанова изъела Лёлю глазами, — а если жирафу?
— Да, Господи, жирафу может потребовать любая парижская глупышка...
— Что тогда? Слона?
— Зачем мне слоха-ха? Скушать?
— Лёленька (вкрадчиво), давай в холодно-горячо...
— Пожалуйте.
— Итак, слон — холодно?
— Ну конечно. Слону у нас холодно.
— Собственная вилла?..
— Виллой не удивишь...
— Не удивишь?
— У Светланы С. вилла имеется. Мне Миша Айвазов разболтал. Он инспектировал доставку туда сахарных персиков...
— Я бы от персиков не отказалась. (Думает, загибает пальцы). Вилла — холодно... А яхта? Яхту не хочешь?
— Яхта — тоже холодно. И потом, если я получу Борин подарок, то яхты, или виллы, или еще какая дребедень будут к нему прилагаться...
— О-о, Лёлька, ты измучила старуху... Я не знаю, о чем мечтает такая фантазерка, как ты... Волшебное кольцо с тремя слугами? Лампа Аладдина?
— Было бы неплохо. Но я реалистка. Я не требую чуда. Я хочу того, что втайне хочет каждая женщина. Просто они боятся признаться, а я не боюсь...
— Гарем из молоденьких лордов? — это требовать к свадьбе жестоко.
— Ха-ха-ха...
— Тысячу слуг?
— И так будет.
— Но теплее?
— Если вам хочется.
— Зна-аю! — закричит Ламанова. — Зна-аю!
— И? (Лёля улыбнется с ядом.)
— Остров! (Торжествующе.)
— Остров? Это — теплее...
— Ага! Тогда дворец на острове!
— Еще теплее. Хотя, конечно, необязательно остров и не дворец...
— Лёлька — мучительница! Лёлька — палач! Я не догадаюсь никогда!..
— А! — Лёля порхнет ручкой. — Я сказала ему... что смогу обвенчаться, если... он...
— Ну?!
— Подарит...
— Не тяни!
— Царство!.. — она закипит смехом. — Да-ха-ха... так-ха-ха... я сказаха-ха-ха!.. По крайней мере — половину.
Ткните в энциклопедии имечко Бориса Скосырева — ну? — проняло?
4.
И здесь спотыкаются биографы Лёли Шан-Гирей. Не слишком ли весело — спрашивают они — не слишком ли свободно болтала? В 1930-е, когда из-за чепухи поскальзывались в пасть Лубянки! Явно не обошлось без двойного дна.
Разве дворяночка после 1917-го могла бы без нехороших последствий вышагивать в платьях со шлейфами или — немыслимо! — голой спиной? («Просто вздохните, если вам задают нескромный вопрос» — пункт четвертый «Золотых правил».) Как она вообще оказалась в штате переводчиков иностранных дел? («Вздохните еще раз, если вам снова задают нескромный вопрос, и, после паузы (пауза обязательна), посмотрите с легким укором» — пункт четвертый подпункт «а» «Золотых правил».)
Почему ее видели во время ночных развлечений в доме Максима Горького? (У горьковского секретаря открылась плешь из-за того, что Лёля обварила его: «Пшел вон, холуй!». Или последнее словцо испеклось на слог короче? Среди дворянок случались ценительницы самородной речи...)
А билет на правительственную трибуну во время летного парада на Ходынском поле? (Впрочем, Лёля туда не поехала — разве не глупо торчать два часа с задранной головой, глядя на тарахтелки в воздухе? — говорила она.) А котиковое манто (подношение отчаявшегося Миши Айвазова) с леопардовой оторочкой, которое вызвало завидки Любови Орловой? — вот, кстати, и повод был у них для брудершафта и женских секретиков (как Орлова это именовала). Да черт с ними, с секретиками, но интересно другое: правда ли, что Ромен Роллан приносил Лёле кофий в постель?
Как не принести? — прибежал бы жеребчиком, милёнок, если бы на пурпурных подушках раскинулась она — Лёля! — она — Шан-Гирей! — волосы — пляшущие змеи, глаза — в ночь озёра, на левом плече — ах, на левом! — россыпь родинок, как сердоликов в коктебельской гальке. И кожа ее — это все Макс Волошин напридумывал — цвета пылающего песка в Лисьей бухте...
Макс увидел Лёлю в 1927-м: она играла роль скромницы — умела прикрывать стыдливо веки, если мужчины сдавливали ей запястье (ох, мужчины!) — вот только и гадать, вернее, разгадывать по лицу, тоже умела — и ей было невесело из-за того, что темная черточка у губ Макса, пепел седины, а еще печаль долгая во взгляде — все это знаки... Нет, не говорила про дату (он умер в 1932-м), но шепнула, глядя на его любимого пса: «Тутошние пакостники отравят вашего песика...». Макс захохотал вулканически, а так и случилось: чабаны, сожрав двух овечек, свалили на пса — и затявкали все, особенно коммунистический активистик...
Кстати, Макс обожал фотоаппарат — и снимал свой чудо-дом, гостей дома, горы вдали дома, брызги морские, летящие в дом... Кто-то шикнет: зачем вспоминать баловство, если есть его акварели? Да ради нее — Шан-Гирей... Фотокарточек с нею почти дюжина, но, говорят, Макс сделал чуть не сорок. После смерти Макса вдова перетрясла архив: к черту рыжую! — кричала она — вместе с шоколадными ляжками!
Нашелся доброхот — Валя Маленко — архивист с курячьей шеей из Феодосии: тайный поклонник Елены Александровны Шан-Гирей — он упас ее образ на снимках — белое облачко, как он выражался, облачко над Коктебелем.
Вот — перед нами ликующая компания на веранде: волхвующий Макс в снежной хламиде (алые пятна обжорства не сигналят в коричневых тонах старого фото), его Маруся (с надменными губками музы), Ася Цветаева, Сева Бормотун (поэт-марсианин — рекомендовался), Эжени Герцык, Андрей Белый, подпираемый плетеным креслицем, — с водянистыми, как крымские медузы, глазами, и Лёля с бочка — про таких особ пишут мемуаристы — «неустановленное лицо»... Неустановленное, зато прекрасное.
А снимок на шаланде? Лодку абордировало человек двадцать: гогочут, таращатся в камеру, но царит, разумеется, Макс (слегка испотевший), почему-то злая Маруся, художник Жорж Дандулин (Макс его выставит с дачи за то, что лез по винограду в спальню к Лёле) и Лёля — в колониальном платье беззаботной барышни, которая не кропала стихи, не выходила на этюды, не заламывала рук над роялем, не шептала строчки Ницше — так в чем ее колдовство?
Да когда входила — все вдруг делали — але-оп! — головы поворачивали на нее, поперхнувшись, — а что она? Надменничала? Думала: я королева солнечная? Нет, просто «магнит-девчонка», как хихикнула Ася Цветаева. К слову, их обеих в профиль запечатлел Макс: та самая фотография, где Ася демонстрирует греческий нос (спрятанный за нашлепку подорожника — прыщичков загарных остерегалась), и прижавшись к ней — щека в щеку — Лёля, с улыбкой ундины — ей улыбка шла не меньше, чем бриджи.
А разве не хороша она на отдельном портрете: Макс уговорил Лёлю позировать в качалке — а когда согласилась наивно — толкнул лапищей — качалка полетела, делая у-ух! — полетела Лёля в ней, хохоча, но не забывая, впрочем, благовоспитанно придержать у коленей порывающееся спорхнуть платье...
Я люблю еще снимок другой: Лёля смотрит на Кара-даг — редкая возможность убедиться в леонардовской линии ее профиля и быстроте локонов, похожих на водопад Джур-джур. Но откуда печаль у новорожденной Венеры? Да от того, что видела (как видят глазастые непогоду), когда приключится смертное с тем, на кого смотрит. «Что она, ведьма, выглядывает?» — подшептывала Маруся Волошина. «Зрачки ее — колодцы — тянут в себя» (это восторги Андрея Белого — он любил положить ей голову на колени и тихо плакать).
Лично мне по душе Лёля — слегка кокетка. В шляпке с противосолнечным козырьком — лицо спрятано, и только губы шаловливые говорят что-то: может, шер ами* ? Лёля лежит на берегу, перебирая пальчиками пену морскую (Макс, чтобы сделать кадр, измочился по пояс в хламиде).