Иван низко поклонился ротмистру Ознобову и попятился к выходу.
Иван вернулся, как обещал, в середине следующего дня. Он привез жене Эйно дорогой материал на платье, а самому Эйно — дорогой водки.
— Это из нового магазина на большой улице, — сказал он, выставляя две бутылки на стол.
В семье Эйно все считали, что Иван только за этим и ездил в город, и восторгам их не было конца.
Урко был сдержаннее, но и тот не мог скрыть улыбки удовольствия. Вечером они пили кофе и только один хозяин — водку, поскольку Урко перед серьезным делом не разрешил пить Ивану и не притронулся сам.
Избенка под обрывом казалась сверху совсем крохотной. Она сиротливо горбатилась щербатой, полуразрушенной трубой, в то время как сама крыша, шелушившаяся старой, почерневшей дранкой, просела в середине, будто изогнулась от страха быть раздавленной однажды Большим камнем с горы. Там, внизу, сокрытое от всего мира, под самым коленом горы, ютилось это жилье, будто и впрямь недоступное не только ветрам, людям, моровым напастям, пожарам, но и самим треволнениям мира. Недаром же даже сейчас, когда весь лес, запеленутый в плотные, блестящие на солнце сугробы, наполнен пробуждающейся жизнью, запахами очнувшихся на мартовском тепле ветвей, когда над вершинами сосен широко растворилось и, как забытое детство, манило к себе чистое, бездонное небо, какое бывает только весной на севере, — даже сейчас на склоне горы, на кромке берега и на самой крыше лежали бесстрастно-ровные, наполненные хладом и тишиной голубые тени.
Иван приостановился и снял шапку. Теперь лыжня пойдет зигзагом и будет гасить скорость лыж — это привычный, безопасный путь, а он стоял в раздумье, выстуживая вспотевшие волосы. Нет, он не страшился этого привычного спуска, он просто вдруг понял, что это — в последний раз… Он мог уже и не ходить сюда сегодня, потому что все нужное, то есть необходимое, он взял с собой, все годное для жизни он отнес в дом Эйно, даже собаку отвел на соседний хутор — словом, все счеты с этим жилищем были покончены, но он все же пришел. Пришел, чтобы в последний раз съехать по своей лыжне, в последний раз в этой жизни поклониться уголку земли, приютившей его.
— Ифана-ярви… — еле слышно произнес Иван, и что-то потеплело у него в глазах. Он покачал седеющей головой.
Сколько же прошло здесь лет? Уж не целая ли жизнь? Сколько пролетело над этой крышей метелей, сколько яростных гроз и обломных ливней! А сколько проголубело погожих дней! Забудутся ли когда тихие утра, всплески рыбы на рассвете, таинственный шепот прибрежного тростника? Вот и старая лодка дремлет на песке, и старое, мятое ведро ржавеет на ее корме, даже весла, никогда не вынимавшиеся из уключин, кроме как на зиму, будто ждут хозяина, зовут: поедем по озеру, куда ты от такой благодати? Сколько лет… Сколько лет… Иван видит себя совсем молодого — того, каким пришел он к Эйно косить, и слышатся ему веселые голоса финских девушек у высоких костров на празднике Иванова дня, видит лица людей, ставших близкими ему за эти годы, и сам не может понять, какая же сила влечет его из этих благословенных мест. Перед ним промелькнули лица людей, прошедших тут за эти годы, — семья Эйно, финны и шведы из ближних и дальних хуторов, боцман Шалин, наконец, — и ни перед кем ему не совестно ни за дела свои, ни за думы, ни за свою неудавшуюся жизнь, ибо жил он, как велела ему совесть — трудом своим. Иван был уверен, что никто в этих местах не помянет его недобрым словом, хоть и прожито тут немало, а ведь жизнь прожить — не поле перейти… Всего было и холода, и голода, и страхов, и…
«Да полно! Со мной ли то было?» — вдруг неожиданно удивился он своей собственной жизни, и вопрос этот был так нов для него, так труден, что он не только не находил на него ответа, но был даже придавлен им, его тяжестью.
Иван согнулся, чтобы половчее съехать вниз, и тронул лыжи под гору.
И стоило только зашуршать лыжам на первом повороте, как от избы с визгом ринулась к нему собака.
— Мазай? Ты чего тут? Убежал?
Тут он едва не упал: пес на радостях ткнулся ему в ноги, прыгал через лыжи.
— Чумной! А кабы я упал да расшибся? А? Как тогда мне, убогому, через границу-то идти?
Собака вся дрожала от восторга, крутилась, прыгала, лизала лицо хозяина, а тот снял лыжи и опасливо огляделся: не слышал ли кто его запретное слово о границе, нежданно сорвавшееся с губ? Но кругом стояла все та же знакомая дремотная тишь.
Обрывок сыромятного ремня болтался у собаки на шее.
— Ну чего? Не залюбил новых-те хозяев? А? Аль харчи не по барину? А? — беззлобно поддразнивал он собаку, понимая между тем, что снова придется отводить Мазая на хутор.