Выбрать главу

На телевидении да и в газете им только с одной стороны эта история известна. Кто такой Роланд Саммерс, известно, а кто я — нет. Еще до того, как я его прикончил, куда ни глянь — его рожа, а и прикончил я его, она — на поди — снова повсюду замелькала, и карточка та же самая. А моей нигде не видно. Так меня ни разу и не сняли! Ни разочка! И ничего хорошего я так от газеты и не дождался — разве что пообещали дать пять сотен тому, кто меня найдет, и только. Потому что, пока они не знают, кто убил Роланда, мне цена куда выше, чем ему.

Позже, когда я уже по городу шатался, стало еще жарче. Асфальт на Мейн-стрит так жжется — идешь по нему ну ровно по стволу ружейному. Что бы всем людям, сколько их ни на есть, не пройтись по Мейн-стрит, пусть она их, как меня, сквозь подметки пожгла, может, тогда у них мозги и прочистились бы.

И что же я там перво-наперво услыхал: мол, эта ассоциация, что черномазым потворствует, она, мол, сама Роланда Саммерса и убила, и вот вам доказательства: убил, дескать, его умелый стрелок (а то нет!) и время выбрал в аккурат такое, чтобы белых подвести под монастырь.

Ну что ты с ними сделаешь.

"Им нипочем его не найти", — это дед, у которого арахис жареный никто не покупает, имел наглость мне сказать.

А жарища — не приведи Господь.

Город точно полыхает, а все потому, что в какой проулок ни войди, в какую улицу ни сверни, деревья все в цветах, а цветы здоровенные, с кукурузную лепешку будут, и красные — точь-в-точь спелый арбуз. И полицейских повсюду видимо-невидимо, половина из них мальчишки безусые, и все потом обливаются. Что-то они мне поднадоели.

До смерти надоели полицейские, намозолили они мне глаза — вон их сколько, а проку нам, белым, от них чуть. Еще только заваруха эта начиналась, я раз стоял и смотрел: эти только набранные полицейские, у которых еще молоко на губах не обсохло, заталкивали черномазую ребятню в полицейские фургоны, а те ряд за рядом с песнями как на демонстрацию шли, так и в фургон пошли. Влезли они в фургон, расселись тихо-мирно, новехонькие американские флажки держат, а полицейские у них флажки повырывали, на пол побросали, а подобрать не разрешили и хоть бы пальцем их тронули, да еще прокатили задарма. Что они, новые флажки себе не купят?

Всем-всем: ничего ни от кого не принимайте, пока не уверитесь, что потом не отнимут, а дают навсегда, ныне и присно и вовеки веков аминь.

И я только рад буду, если в нас начнут метать кирпичи, — все лучше, чем так. Да и бутылки, если хотят, пусть швыряют. Чем больше, тем лучше — дзинь-дзинь, — в Бирмингеме было же такое. А там они, чего доброго, и в ножи пойдут — и такое было в Гарлеме и в Чикаго. Поглядишь-поглядишь телик и поймешь — и у нас в Фермопилах, на нашей Дикон-стрит, заваруха не сегодня завтра начнется. Чего она не начинается, спрашиваешь? Им торопиться некуда — это от них никуда не уйдет.

Но меня им врасплох не застать — я готов.

Само собой, они меня могут найти. Но поймать не поймают, разве что наткнутся случайно. (Даром я, что ли, из деревни родом.) Могут и на электрический стул посадить, а на нем пожарче будет, чем вчера и сегодня зараз.

Только мой им совет — не торопиться. Пришла пора нам — зря мы, что ли, налоги платим — взяться за дело. Пора предел поставить учителям, и священникам, и судьям, которые в наших судах — их и судами-то назвать можно только с натяжкой — верховодят.

И я никому не позволю, хоть и самому президенту, войти в мой дом, меня не спросясь, и командовать мной, точно он мне папаша. Ну нет!

Я уже раз убегал из дому. И про меня объявление наш окружной еженедельник напечатал. За материны денежки. Она его поместила. Вот какое: "Сын, мы за тобой гоняемся не почему-нибудь, а потому что хотим тебя найти". В тот раз я воротился домой.

Теперь-то у меня никого не осталось.

А жарища — ни приведи Господь. И то ли еще будет в августе.

Пусть так, зато я видел, как он упал. Один я, и этого у меня не отобрать. И вот снял я с гвоздя мою старую гитару. Она у меня с незапамятных времен, и ее я никогда не оставлял, не забывал, не терял, а если и закладывал, так всегда выкупал и не отдавал никому, уселся в кресло, дома ни души, я один, и заиграл, запел тихонько. Тихо-тихо. Все тише и тише. И затих.