Выбрать главу

Маркуша у камина, потирает руки, будто очень холодно.

— Я, собственно… я, дядя Коля… уж давно вам собирался… я… т. е. мы давно собирались уже… т.е. собирались…

Отец вздохнул.

— У меня был почтмейстер на заводе. Так он к каждому слову прибавлял: « знаете ли, видите ли». Вот раз директор приезжает, а тот все: « знаете ли, видите ли» — ну, директор предложил: хорошо, рассказывайте, а я буду за вас « знаете ли, видите ли» говорить.

Я засмеялась, обняла отца опять.

— Дело простое. Он хочет сказать, что собирается на мне жениться.

Отец закурил и ловко пустил спичку стрекачем в камин.

— Это дело. Это дело ваше.

Маркуша издал вопль. Бросился ему на шею, стал душить. Я повисла с другого бока, все мы хохотали, целовались, но и слезы были на глазах. Маркуша убежал. Отец же вынул чистый носовой платок, отер глаза, поцеловал мне руку.

— Я так и ожидал. Ну, хоть не забывай меня.

Тут уже я заплакала — еще тесней к нему прижалась.

— Что-ж, вспрыснуть. Невозможно, надо вспрыснуть.

Через несколько минут Женя Андреевская визжала уже на балконе, тискала и обнимала меня. Анна Ильинична поцеловала степенно.

— Поздравляю, Наташа, и желаю счастия.

Нилова даже заплакала — верно, вспомнила об армянине — повисла у меня на шее и зубами скрипнула. Грубоватым шопотом шепнула:

— Ты счастливая, Наташка, ей Богу правда, не сойти мне с этого места.

Мы выпили шампанского, Маркуша пролил свой бокал и наступил на ногу Жене Андреевской. Но все ему прощалось, ради торжественного дня, ради той детской радости, смущения, которыми сиял он.

Потом отец свез нас в ландо на Воробьевы горы.

Я помню светлый, теплый день, ровный бег лошадей, покачивание коляски на резинах, нашу болтовню, нашу Москву, Нескучный, дачу Ноева в бледном дыму зелени апрельской, белые, — о, как высокие и легенькие! — облачка в небе истаивающем — и вновь Москву, раскрывшуюся сквозь рощи Воробьевых гор, тихое мрение куполов золотых, золотистый простор, безбрежность, опьянение легкое весной, счастьем и молодостью. Возможно, нам и надо бы сказать времени: «погоди, о, не уносись». Но мы смеялись, любовались и шалили— а Москва гудела колоколами, светилась под солнцем, струилась в голубоватой прозрачности и дышала свежестью, праздником, весельем.

Через месяц мы с Маркушей обвенчались. Кончилось мое девичество — я стала взрослой.

III

 Мы переехали теперь на Спиридоновку, в тот дом, что на углу Гранатного. Он мне напоминал корабль, один борт смотрит на Гранатный, а другой на Спиридоновку. Рядом с нами, по Гранатному, особняк Леонтьевых с колоннами, в саду, как будто бы усадьба. Гигантский тополь подымается из-за решетки сада, осеняет переулок.

Теперь впервые я хозяйка, но управляться мне не трудно. Все само собою делалось. Не очень уж я предавалась и заботам Марфы, но, должно быть, я вправду обладала той чертой — вносить благоустройство и порядок.

Мне везло даже в прислуге. Я на улице раз встретила оборвашку, настоящую хитрованку Марфушу, — попросилась она на место. Волосы у нее растрепаны, глаза слезящиеся, красный нос, как у пьяницы, в ушах огромнейшие золотые серьги. Но я взяла ее, как будто по наитию— оказалась она золотей своих дутых сережек, и совсем не пьющая. Она нас полюбила, прижилась. Кухонный департамент сиял.

Маркуша был мил, трогателен, нежен и нелеп. Утром вставал, шел в университет (куда перевелся из академии). А я разучивала дома упражнения, шла на урок, в консерваторию. Я проходила уж теперь по улицам серьезней, и не побежала бы, как раньше, но я чувствовала, что я молода, любима и сама люблю с горячностию молодости. Что я живу, пою, чиста, здорова — и мне весело было глядеть на белый свет.

Немножко я боялась сказать Ольге Андреевне, что вышла замуж. Жутко и смешно как-то мне было. Ольга Андреевна сапнула.

— Выскочила, всетаки. Не удержалась.

Я приготовилась к баталии. Но она хмуро ткнула в ноты: «продолжай». Я пела, как обычно. Она же хмурилась, молчала. Я уже забыла о своем проступке. Ольга же Андреевна меня не поправляла. Вдруг тряхнула буклями седыми.

— Дура. Идиотка.

Я не поняла, остановилась. А она вскипела.

— Только и умеете козлам на шею вешаться, дряни, потаскушки! Я до тридцати лет девственницей была, зато и пела. Ну, а ты? Небось уж с брюхом?

Мне стало весело, не страшно, вдруг я обняла ее, и стала целовать. Не скрыла смеха. Та скоро отошла.

— Фу, на тебя сердиться не могу. Очень уж складная, точеная… Тьфу, чуть было не сказала точеная девушка.

И она сама засмеялась — кажется, меня даже простила.

Маркуша мне нередко говорил, что от меня идет ток мягкой теплоты, приветливости. Не знаю, трудно о себе сказать. Но сколько помню, люди относились ко мне чаще хорошо, чем плохо. Да и к Маркуше тоже. Так что к нам, на Спиридоновку много всякого народу забредало, больше молодежь, студенты, барышни и дамы. Бывали и художники, поэты начинающие — из пестрой, шумной и веселой толпы лучших лет наших припоминается сейчас Георгий Александрович Георгиевский.