Косые длинные лучи побежали по росистым лугам и засверкали в нитях паутины, а она, отяжелев от росы, гамачками отвисла между стеблями цветов и травы.
Солнце поднялось уже высоко, когда путники подходили к калитке сада Евлампии Ивановны. С цветущих лип падали бледно-желтые метелочки, и ветер разносил волной их медовый аромат. Пчелы копошились около ульев. Одна пчелка ударилась и ужалила Надю в открытую шею. Сестрица Лапочка осторожно взяла пальцами мохнатую, уже погибающую пчелку, а Наде потерла свежей землей укушенное место.
А Надя даже и не заметила укуса.
Тенистый сад был разбит на южном пологом холме, и узенькие дорожки поднимались вверх ступеньками, как коричневые лесенки. В саду пробивался родник. Надя опустилась перед ним на колени. Наклонила разгоряченное лицо к его студеным струйкам, и они ласкали ее щеки, глаза, руки, губы. Она жадно пила эту душистую прозрачную воду вместе с розовыми лепестками шиповника, как будто хотела вобрать в себя ту силу жизни, тот покой и отраду, которой был полон сад. Поджав под себя ноги, она сидела на траве у родничка и смотрела, как быстро высыхают золотые капли на ее теле. А слабый ветерок все кружил и кружил вокруг душистым ароматом.
И припомнился ей тихий летний вечер дома, когда однажды они с Маней сидели в маминой спальне на кровати. Маня тонкими, худыми пальцами перебирала струны гитары. Ветер играл зеленой занавеской у открытого окна, и уходящее солнце заливало комнату зеленым фантастическим светом. Звон вечернего колокола доносился издалека. Девочки сидели и наслаждались вечерней тишиной. Сердца их были спокойны и безмятежны, как тот тихий вечер. Ясными глазами смотрели они тогда на уходящее солнце и вслушивались в вечерние задумчивые звуки. Им ничего не хотелось. Или, быть может, они верили, что весь мир принадлежит им. И оттого так трогательны, так невинны были их молодые лица. Они были тогда счастливы.
Теперь вечерами, как бывало в детстве с матерью, Надя сидела в саду, а Евлампия Ивановна не торопясь вспоминала, как Надю в тяжелой испанке Кузнецов привез в заразный барак, где работала подпольная группа большевиков. Как было внезапно наступление красных, и как бежали чехи из Казани, из Симбирска, из Самары. Как бежала с ними буржуазия и напуганные, обманутые жители. И сколько их погибло от голода, замерзло от стужи в темных лесах по нехоженым тропам, на Чистопольском тракте.
— Боже мой! Как страшен был восемнадцатый год! — говорила Евлампия Ивановна.
Но и девятнадцатый не принес облегчения народу: чехов прогнали, а весной пришел из Сибири адмирал Колчак. Дошел и до просторов Камы. Опять «бегали» красные с Камы, вновь собирали силы для борьбы, теснили Колчака, освобождали города и села, и тогда вновь было паническое отступление, но уже белые «бегали» за Урал. Мужики бросали свои домишки, села пустели, надвигался страшный голод, разорение.
Остатки колчаковского войска еще бродят за Камой, сеют смуту на Урале. Туда, в Сибирь, бежали все: контрреволюция, кулачье. Бежал с ними и Ромашов, бросив своих детей. Их устроили в детский дом.
...Весь остаток лета работала Надя в саду у Евлампии Ивановны. Взрыхляла вокруг яблонь и груш землю, на утренней заре поливала и полола грядки, ухаживала за коровой и курами. И весь день за ней по саду бегали два пушистых котенка и ходил старый пес Жучок.
Сестрица Лапочка, как и прежде, работала в лазарете, и Надя одна в саду думала о своей прошлой жизни.
Сколько людей дарили ей свою привязанность! Как нежно ее оберегали мать и тетя Дуня, как преданно любили ее Павел Георгиевич и Петр Иванович! И чем же она ответила на эту любовь, так щедро ей даримую? И что же она сама сделала, чтобы быть достойной такой преданности? Она, как в евангельской притче, зарыла свой талант.
Ее считали доброй. Но добро — это ведь действие. Она хорошо училась. Но училась для своей пользы и только для своего счастья.
И теперь она в ином свете видела и страдания Павла Георгиевича, и Петра Ивановича, и Марии Гавриловны, и тревоги матери и тети Дуни.
Как ей хотелось теперь броситься на колени перед матерью и просить у нее прощения, чтобы она не отвернулась и по-прежнему считала Надю любимой дочерью и гордилась бы ею. На миг казалось это возможным, но она опять впадала в отчаяние, не видела впереди для себя света, и как «Ученик»[14] слышала только слова смерти и печали: «Де профундис».
Осенью Надя с помощью Кузнецова была назначена учительницей в единую трудовую школу второй ступени в далеком прикамском селе.
Перед отъездом Надя пошла попрощаться с Волгой.