Выбрать главу

Но наступает день и снова Финкель стаскивает мусор в празднично убранную душу, в весеннюю, светлую рощу.

— Обратите внимание, дорогая моя: он часто ощупывает себя руками чуть пониже груди. Делает это почти машинально. В поясе у него зашиты бумаги, и он автоматически проверяет, целы ли они. Непременно обратите на это внимание!

Вы заметили, Ольга Ивановна, он страшно не любит разговоров о большевиках, а особенно о Чека. Заметили? Это видно очень отчётливо, я иногда нарочно навожу разговор на эту тему. Сонька не избегает её, она смело ругает большевиков. А он даже ничего не скрывает: моментально хмурится, морщится, взгляд его начинает бегать, и он сам старается исчезнуть. Вы заметили?

Между прочим, миленькая, дело наше может плохо кончиться. Вы знаете, этот мерзавец способен загнуться, в один прекрасный день покончить с собой. Да-да, я тоже испугался, когда детектив донёс мне, что Гунявый (мсье Кавуненко) почему-то часто останавливается на мосту и смотрит на воду. У детектива в такие минуты складывается впечатление, что этот человек вот-вот бросится в реку. Говорит, такое безысходное страдание на лице и во всей фигуре, такая тоска, что даже жутко. Ну, вы так уж особенно не пугайтесь. Я всё-таки верю, что и чекисту, который лишил жизни сотни, не так уж легко расстаться с жизнью, если она его собственная. Но, видно, и у таких типов бывают муки совести.

А Лесе отчётливо вспоминается: утро, Анриетта убирает комнату Гунявого. Леся выходит в коридор. И сразу замечает: у окна высокая фигура в жёлтой пижаме с голубыми полосками. Ей виден только профиль его, мальчишеский удивлённый глаз. И вот этот глаз застыл и недвижно, стеклянно упёрся в пустоту. Губы согнуты подковой, пухлые щёки отвисли вместе с бородкой.

Быстро обернувшись на стук Лесиной двери, он страшно смущается, неуклюже кланяется и скрывается в своей комнате.

И ещё: Леся после обеда лежит на диванчике, укрывшись пледом и свернувшись калачиком. Лежит долго, без малейшего звука и движения. Он иногда ходит у себя. И вдруг не то взрыв странного кашля, не то рыдания. Только один миг. Может, и на самом деле это был кашель, но Леся почему-то вся замирает.

— Потом, знаете что, голубушка… простите, это не в моей компетенции, но мне кажется, этот палач не лишён сентиментальности, несмотря на свой затравленный вид. Вы заметили, как он любит музыку? А Свистун говорил, будто он так поёт украинские песни, что, услышав, заплакал бы сам Тутанхамон. Так вот. я советовал бы вам когда-нибудь запеть, вы же так замечательно поёте украинские песни, думаю, не хуже его. К счастью, Сонька этого не умеет. Ведь я знаю типов, которые из-за украинских песен женились на кафешантанных девицах. Как мне кажется, слишком дорогая цена даже за эти песни, но что поделаешь с такими людьми.

И снова ночью, когда спит и пансион, и весь квартал, когда в окно вливается сияние Парижа, Леся уютно-уютно подбирает под себя ноги, делает «домик» под одеялом и начинает выметать из рощи весь мусор.

И с каждым днём хозяйке пансиона и горничной всё больше и больше нравится госпожа Антонюк. Сначала была такая важная, чуть ли не суровая, такой казалась сухой и замороженной, а теперь меняется прямо на глазах, будто оттаивает: так она мила, внимательна, приветлива. Заговорит ли с кем, или поможет, или развлечёт да потешит. И все с лучистой фиолетовой улыбкой глаз, с легчайшим юмором. Вот так, если не знаешь хорошо человека, можно и ошибиться.

Не только хозяйка пансиона, но и Наум Абрамович не может наглядеться на Лесю да налюбоваться. Посмотрите только, какая прекрасная актриса! Просто невозможно узнать! Теперь никогда, даже наедине с ним, пи одного грубого слова. Курить бросила. О ресторанах и кабаре даже не вспоминает. И то ли похудела, то ли, наоборот, пополнела, то ли как-то вся подобралась — не разберёшь, но факт, что стала ещё лучше, ещё яснее, нежнее и теплее. Такая виртуозная игра, что и не расчухаешь сразу, где игра, а где сама искренность.

— Дорогая моя, да вы действительно становитесь святой! Вскоре в нас влюбится весь пансион. Вы посмотрите только: белорус уже смотрит на вас с такой нежной печалью, что вот-вот при всех станет перед вами на колени. Итальянец окончательно засахарился, как конфитюр. Шведы глаз не сводят, как с иконы. Боже мой, что вы делаете, Ольга Ивановна? А мне, вы думаете, легко? Чтоб тому чекисту было так легко дышать, как мне всего лишь смотреть на вас.

Леся лукаво, весенне лучится пушистыми ресницами.

— Потому что я влюбилась в итальянца, Наум Абрамович! Вот что! А если он засахарился, не беда: я переварю его и получится прекрасный конфитюр.

Наум Абрамович вздыхает.

— Быстрее бы Гунявый засахарился. Мы бы хорошенько его переварили. Да и конфитюрчик из него был бы лучше. Вот только он один, знаете ли, что-то… как-то… гм!… Он ещё больше боится вас, что ли? А? Как вам кажется?

Но Леся на это не отвечает.

— Всё будет хорошо, Наум Абрамович! Увидите. Или, может, не верите мне?

Наум Абрамович ужасается.

— Ольга Ивановна! Дражайшая! Вот те раз! Да если вам нужно, по вашему разумению, повесить меня, пожалуйста! Сказали тоже! Да я уже, знаете ли, виллу себе в Отей присматриваю, так я уверен, что он у нас в руках.

— Да не только присматривайте, а задаток давайте!

— Можно? Завтра же даю! Позвольте за ваши милые слова поцеловать драгоценную ручку?

А ночью Леся свободно ходит по роще и с нежною тоской убирает её.

Никаких мук совести у него, разумеется, нет. Никаких мыслей о самоубийстве тоже. Просто он страдает оттого, что не может, не имеет права открыто любить её. Потому и на самом деле он как будто ещё более робок с нею, потому и появилось это страдальческое выражение там, у окна, потому и рыдания, и остановки на мостах. Этой же главной причиной объясняется и любовь к музыке с пением, и отсутствие ревности, если белорус или итальянец вечерами «засахариваются» возле неё. Сам и не подходит никогда, даже делает вид, что увлечён Сонькой. А если не любит разговоров о большевиках и чекистах, так что же здесь странного? Да пусть найдёт своего товарища, пусть выполнит своё задание, вот тогда всё-всё и решится.

После обеда белорус Загайкевич останавливается в двери столовой и медленно, со вкусом закуривает. Как человек вежливый и мягкий, он деликатно отодвигается к стене, чтобы не мешать другим проходить к лестнице. Тщательно застёгнутый на все пуговицы, с высоким воротничком, из которого остро торчит кадык, с хрящеватым носом и мягкими печальными глазами, он напоминает евангелического проповедника.

Когда проходит госпожа Кузнецова, он ненавязчиво делает несколько замечаний о погоде, о том, что вчера вечером дождь было перестал и появилась надежда, что сегодня день окажется хорошим, а вышло наоборот. Госпожа Кузнецова соглашается с его справедливыми словами и выражает надежду, что, возможно, к вечеру немного прояснится.

— Будем надеяться. Будем надеяться.

Загайкевич бросает взгляд по сторонам и тихо добавляет:

— Через полчаса в кафе дю Пантеон. Прошу быть точно. Да-да, будем надеяться, что хотя бы завтра небо подарит Парижу свою улыбку.

Госпожа Кузнецова охотно разделяет упования господина Загайкевича, потом мило кивает ему и идёт наверх. А господин Загайкевич кланяется госпоже Антонюк, которая как раз выходит из столовой, и грустно покачивает головой.

— И сегодня дождик! Вчера с вечера была надежда, что хотя бы сегодня небо наконец одарит Париж улыбкой. Разрешите предложить папиросу?

— О, нет, благодарю. Я уже не курю.

— Так-таки бросили всерьёз? Даже после обеда?

— Даже после обеда.

— О, ну и сила воли у вас! Или какая-то очень важная причина. Даже без компромиссов. Вы не любите компромиссов?

— Как, когда и в чём. Я не большевичка. Да и вы тоже, кажется, небольшой сторонник их методов?

— Благодарение Богу, это болезнью не болею. А я, знаете, ещё и сегодня постоянно слышу мелодии тех прекрасных песен, которые вы вчера так замечательно пели. Ко всем вашим талантам и чарам ещё и этот. Вы очень опасная женщина, Ольга Ивановна! Серьёзно!