Выбрать главу

Оруджиани осунулся, но был оживлен, весел… Что ж, судьба его сложилась так, как и должна была сложиться.

Гриша прибежал на вокзал к самому отходу поезда. Грузин стоял на подножке вагона и, видимо, ждал именно его.

— Попрошу в вагоны! — уже провозгласил осанистый старший кондуктор и пронзительно засвистел в свисток, висевший у него на груди.

В ответ паровоз дал прощальный гудок, колеса застучали…

Стоя на подножке, Оруджиани изо всех сил жал руку Грише, не обращая никакого внимания на окрики кондуктора.

Затем — уже на ходу поезда — он сорвал с головы фуражку и замахал ею:

— Я скоро напишу!

Гриша без грусти уходил с вокзала. Он почему-то был твердо уверен, что с кем, с кем, а с Оруджиани-то он еще встретится!

45

Проснувшись на следующий день, Гриша сразу вспомнил: на столе у него лежит записка Тимофея Леонтьевича. Он прочел ее только ночью, поздно вернувшись домой.

«Как можно скорей зайди ко мне, есть неотложное дело. Т. Ш.»

«Как можно скорей»… Нетрудно было догадаться, о чем умолчал в записке Шелягин. Он знал, как трудно Григорию Шумову говорить публично. Не выходит это у него, и ничего тут не поделаешь! Сколько раз он доказывал и Тулочкину и Шелягину, что выступать он не умеет. Пусть поручат ему другую, какую угодно работу. Пожалуйста! Но стоять на трибуне под взглядами тысяч устремленных на тебя глаз — этого Гриша боялся панически. И все-таки Шелягин настаивал на своем… Не пойти?

Ну, этого-то сделать было нельзя ни при каких обстоятельствах.

Он оделся и не успел еще позавтракать — черным хлебом с кипятком, — как, приоткрыв дверь в его комнату, недовольным голосом проскрипела Марья Ивановна:

— К вам тут пришли…

За последнее время настроение старушки становилось все более кислым. Главной причиной этого были выпущенные новым правительством деньги: никакого виду они не имели и мало что на них можно было купить.

Вчера про записку Шелягина, которую принес молодой рабочий, она сказала сварливо:

— Принес тут… один.

Выражение «один» означало крайнюю степень презрения.

Шелягин жил теперь в недорогих меблированных комнатах на Выборгской стороне; там были свободные номера, не переехать ли к нему? Уж очень портиться стал характер у Марьи Ивановны…

— Григорий Иванович, это я… Можно? — несмело проговорил за дверью женский голос.

Вошла Даша.

— Вы уж извините, что я так рано… На работу спешу, а дело у меня к вам неотложное. Есть у вас «Манифест Коммунистической партии»?

«Манифест» совсем недавно вышел отдельной брошюрой и у Шумова действительно имелся.

Он заторопился — начал искать его в груде книг, лежавших, как всегда, в полном беспорядке на его столе.

— Вы посидите минутку. Здесь он где-то… Сейчас найду.

Даша села на диван и еще раз повторила виновато:

— Простите…

Гриша, полуобернувшись, глянул на нее: она и похудела и расцвела в одно и то же время. Глаза у ней стали еще больше — шире глядели на белый свет. Как это сказал про нее Барятин? Птица перед полетом…

Гриша с невольным восхищением задержался на ней взглядом: какая красавица!

И в это время, стукнув в дверь, вошла Нина Таланова.

Целый век он не встречался с Ниной. Так уж вышло…

И она сама нашла его!

— Я сейчас, — заторопился он, отшвырнув в сторону Туган-Барановского.

Сердце у него забилось, кровь горячо прилила к щекам — неудивительно, что он все искал на столе и никак не мог найти «Манифест».

Нина Гришин румянец истолковала, конечно, по-своему.

— Ты занят? — спросила она задрожавшим от обиды голосом. На Дашу она не смотрела, но несомненно видела ее.

— Сейчас, сейчас… — Гриша наконец нашел брошюру.

Неизвестно почему, он чувствовал себя провинившимся, и это, конечно, сразу же отразилось у него на лице.

— Это, понимаешь, для товарища… она торопится… — Гриша путался, слова попадались на язык совсем не те, какие надо бы сказать в такую минуту.

Нина смотрела на него спокойно. Что-то уж слишком спокойно! И сказала преувеличенно ровным, неживым голосом:

— Я тоже тороплюсь.

Она ушла прежде, чем Гриша сообразил, что же тут следовало ему сделать. Кинуться вслед? Прежде чем за Ниной закрылась дверь, он ясно увидел Марью Ивановну, стоявшую в «передней» с неопределенной, но довольно противной улыбкой на сморщенной физиономии.

— Не вовремя я пришла, Григорий Иванович, — прошептала Даша, взяв брошюру.

В дверях она задержалась, поглядела на несчастное лицо Шумова и совсем неожиданно улыбнулась:

— Она вернется…

Даже Даша смеется над ним!

Оставшись один, Гриша в отчаянии опустил голову на руки. Нина не вернется. Найти бы ее, объяснить все… Но он так и не узнал Нининого адреса, успокоившись на том, что живет она в Красном Селе. Нет, он просто неисправим! Над такими, как он, и надо смеяться.

Все время Нина приезжала с дачным поездом в Питер для встреч с ним, и ему казалось это совершенно естественным — не ехать же ему в Красное Село, где она жила вместе с тетками, с двоюродными сестрами, — ведь она была богата родней, и вся эта родня ютилась в одной комнате.

Ну, сколько теперь ни казнись, ни ругай себя, делу этим не поможешь. Он потерял Нину. Уж он-то хорошо знал ее характер — она теперь не вернется!

В другое время можно было бы, бросив все, отправиться искать ее, даже без надежды найти.

Но сейчас и это было невозможно.

Перед ним лежит записка Шелягина. Надо идти!

Тимофей Леонтьевич, должно быть, уже ждал его.

— Наконец-то! — сказал он. — Вчера не мог зайти? Ну ладно, ладно, чего там объяснять, время не упущено. Прежде всего: ты еще не в партии?

— Нет.

— Ну, значит, тебе и ехать к кавалергардам. Что, удивляешься?

Грише казалось, что он теперь не способен ни удивляться, ни радоваться. Надо только еще раз толком объяснить Шелягину, что он не оратор. Для выступлений на митингах он фигура неподходящая.

— Сейчас я тебе все объясню, — говорил между тем Шелягин. — Кавалергарды в свой полковой комитет выбрали одних офицеров. И вот какая получается картина: на митинги в этот полк пускают всех — эсеров, меньшевиков, кадетов, беспартийных — ну кого угодно, кроме большевиков! Большевики ославлены там как исчадие ада. Как агенты Вильгельма. Ну, вся эта жульническая шарманка тебе хорошо известна. Конечно, возможен и такой выход: скажем, мог бы я пройти к кавалергардам, назвавшись беспартийным или меньшевиком… Нет, меньшевиком не мог бы! Ни в каком разе! А беспартийный — что ж… зазорного в этом нет. Но обмануть солдата — нет, это нам не с руки. Тут со лжи разговор начинать нельзя. Значит, и выходит, что ехать к кавалергардам надо тебе. Должен тебе сказать: на митинге у них будет от эсеров Колосов, — ох, и красно поет, шельма!

— А я как раз совсем на народе не умею говорить.

— Сумеешь.

— Не от меня это зависит, Тимофей Леонтьевич. Просто не выйдет у меня ничего…

— Выйдет!

Шелягин, неслышно ступая, походил по комнате, потом остановился — лицом к лицу — перед Гришей:

— Что это ты какой-то потерянный сегодня? Неужели тебя так уж пугает поездка к кавалергардам? Или другое что тревожит?

— Другое.

Гриша сейчас совсем не думал о Нине Талановой. Но сердце тосковало, тосковало… и ничего с ним не мог поделать.

— Может, расскажешь? — с участием спросил Шелягин, вглядываясь в него. — Достоин я твоего доверия? Расскажи!

— Нет. Сейчас не расскажу.

— Ну хорошо. Тогда я расскажу о себе. Учил меня когда-то бесконечно дорогой для меня человек — не забыть мне его до последнего моего часа… «Тимоша, — говорил он, — ты про себя забудь. Забудь! Про дело помни. Тогда и слова у тебя найдутся. Корявые? Нескладные? Не беда. Мастеровому человеку корявая правда ближе, чем красивая лжа». Ах, как помогли мне правильные эти слова! Лет-то мне было тогда, пожалуй, столько же, сколько тебе сейчас. И приехал я в Питер совсем еще сырым деревенским парнем. Разве у меня столько было мыслей и слов, как у тебя, у студента? Голову прозакладываю — славно у тебя получится!