Фурье, правда, не вызвал у него особых восторгов; есть и здравые мысли, однако ж странностей бездна… на мистическую, мол, книгу похоже, средневековую или наших раскольников. Но разговорами и спорами о Фурье и фурьеризме не ограничились. Дух века и язва века — то самое, о чем говорил Ханыков своим следователям, — сами события как бы подготавливали общность во многом другом, это перевешивало расхождения.
Звали нового знакомого Николаем Чернышевским.
Как-то Чернышевский застал у Ханыкова Ипполита Дебу, и после непременного словопрения из-за Фурье перекинулись на политику, и тут более общего обнаружилось у новых друзей: оба говорили о возможности революции. Можно ли предупредить землетрясение? Ханыков сослался на Гумбольдта. Помните, в «Космосе»: этот твердый грунт, на котором стояли, в неколебимость которого верили, вдруг, видим мы, волнуется, как вода… Он показывал гостям своим множество элементов возмущения в России — раскольники, крестьяне, недовольные служилого класса. Николай Гаврилович со вниманием слушал и тут уж не спорил с Ханыковым, соглашался, говоря, что сам, правда, многого этого не замечал, но по убеждениям в конечной цели человечества стал монтаньяром, партизаном крайних республиканцев. Разошелся же с ними с обоими Ипполит Дебу. Фурье, говорил он, разрешил и задачу революции. Он писал против тех историков, что, сравнивая богатство и образованность прежней Франции и теперешней, приписывают развитие влиянию революции, тогда как на самом деле развитие произошло не от перемены правительства, а от успехов в точных науках, в технике. А «отчаянный фурьерист» Ханыков возражал на это! Неправ тот, кто думает, что от правительства ничего не зависит, утверждал он, не склоняясь даже перед Фурье. Зависит много: опережает ли оно и удовлетворяет возникающие потребности нравственные и материальные или же, напротив, подавляет их… и студент Чернышевский принял его сторону. Вообще он называл Ханыкова ужасным пропагандистом и держался с ним почти как ученик.
Вспомнивши этого студиозуса, Ханыков в морозной карете подумал: как хорошо, что не одни в университете татарцевы и есть такие, как Чернышевский. И хорошо, не успел он ввести Николая Гавриловича в «злоумышленный» круг, а то быть ему в крепости вместе со всеми.
Как-то летом на уездной ярмарке в Малороссии вышел спор с мужиками в трактире: много ль силы в народе? Там ни Гегель, ни Фейербах не могли помочь Ханыкову; взял не логикою, а наглядно. Пособие нашлось под руками — угостился семечками, что лузгали оппоненты. Грызть не стал, а выбрал покрупнее и с пристуком, как костяшку игры домино в заграничной кофейне, хлопнул об стол: «Вот, глядите, мужички, это что такое?» Те смеются: «Как что? — подсолнуха семя». — «Врете! — возражал Ханыков. — Это царь!.. А это?» — «А и это семя!» — «И это врете — министры его с чиновниками!» И покрывал полною горстью: «А вот вам народ — кто отыщет под ним царя да министров?.. Подавит все власти!»
Потому и поддакивал Ханыков Михаилу Васильевичу, когда тот звал действовать на ремесленный класс народа. Мало того, что многочислен сам по себе. За вожаками из этого класса в случае надобности пойдет, может, по сто человек за каждым, во всем им преданных, потому как они в простолюдье свои. А недовольных долго искать не надо, Михаил Васильевич поминал к слову жильцов у своей матери в доме, людей все больше мастеровых, простых. Об том Ханыков не забывал и хотя не записывался, как Петрашевский, для расширения знакомств в Мещанское общество, но не упускал возможности поговорить с мещанином. Так было с табачным лавочником, что, подав ему папиросы, сопроводил их цитатою из Шекспира: вдруг выяснилось, мелочной продавец мечтает о драматической сцене… Ханыков стал заглядывать в лавочку на Петербургскую сторону, даже Петрашевского с собой приводил. Бойкий на язык человек мог найти свое место в случае надобности на площади… Ежели искать, говорить — с извозчиками, лодочниками, приказчиками, дворниками, — один ли в народе найдется такой?! А разговориться можно всегда. Вот он, Ханыков, сумел даже в крепости — с часовым… наверно, и с нынешним своим стражем сумел бы, хоть тот промолчал всю дорогу, и даже теперь молчал, когда Ханыков его вконец заморозил.
…За окном, то равняясь с каретой, то немного от нее отставая, а то обгоняя — то слегка пришпоривая, то сдерживая серого жеребца, — гарцевал, как на картинке, всадник с саблею наголо, Ханыков успел уже привыкнуть к нему, почти перестал замечать, глядя с жадностью на пробуждение петербургских улиц. Заслонить их от него тот не мог. Но едва Ханыков выглянул из кареты — на повороте улиц изогнувшаяся кавалькада напомнила ему поезд, точно на Царскосельской железной дороге, — и в открытом окне соседнего «вагона» увидал чью-то голову, — он не только лица не успел разглядеть, и рукой не махнул, как снаружи раздался зычный окрик жандарма: