Выбрать главу

— Моя голова повредила ногам.

Тем временем подъехали к эшафоту сани с фельдъегерем.

— Садитесь! — приказал Петрашевскому офицер.

— Я еще не докончил всех дел!

— Какие там у вас еще дела?! — закричал на это конный генерал, подъехавший к самым перилам.

— Хочу проститься с товарищами.

— Это можно.

С трудом передвигая непривычные к кандалам ноги, он подошел к Спешневу, братски обнял его. И неловко поцеловал побелевшую от инея бороду.

— Я на тебя зла не держу… Так и ты прощай, Николай Александрович…

— Кто знает, Михаил Васильевич, может быть, и до свидания! — отвечал ему Спешнев, от царской милости еще не пришедший в себя.

— До свидания на каторге!

Потом обратился к Момбелли, после пережитого вместе в этот ужасный день испытывая к нему особенно теплое чувство:

— До свидания… на этом свете!..

Обнялись и с ним и троекратно расцеловались. И потом, обнимая каждого и целуя, он двинулся вдоль по ряду, как прежде того священник или чиновник с приговором.

— …Прощайте, более уже не увидимся! Не поминайте лихом…

— Может быть, и увидимся еще! — утешали его со слезами.

Простившись со всеми, пошел к лестнице, но перед тем как спуститься к саням, еще обернулся:

— Приговор юридически недействителен! Если жизнь оставлена нам, нечему еще радоваться… Лучше казнь справедливая, чем милость! — И, срываясь на крик, поклялся: — Я потребую пересмотра дела!

Низко всем поклонился. И тогда только стал с помощью жандарма спускаться.

— Что прикажете передать вашей матушке? — остановил его генерал.

— Что я поехал путешествовать в Сибирь на казенный счет!

Крикнул излюбленное свое:

— Fiat justitia, pereat mundus!

Тут солдаты подали жандарму снятую с Петрашевского шубу, но тот отмахнулся:

— И так обойдется!

Но какой-то офицер из стоявших близ эшафота, отведя его на шаг в сторону, тихо сказал:

— Возьмите, а то еще заморозите преступника, как бы не пришлось за него отвечать…

— И правда…

Тогда, взяв тулуп, офицер бросил его в сани на ноги Петрашевскому.

Фельдъегерь, от которого сильно попахивало винцом, сел с ним рядом; жандарм, с саблею и пистолетом, умостился с ямщиком. Взмах кнута…

И лошади тронулись, сначала медленно, шагом, выбираясь на дорогу, а там уж рысью.

Часть третья

Вместо казни

Смертоубийц, произносителей дерзких слов противу императорского величества, равно возмутителей народа, осужденных на каторгу вместо смертной казни, отправлять на работы в Нерчинск.

Из Указа 1797 года

Новобранцы

Снег сыпал с неба, летел по ветру, вздымался с земли, скрипел под полозьями и лежал на деревьях и на крышах редких селений, набивался в кибитку и сек лицо, таял и намерзал в бороде, снег с утра до ночи и с ночи до утра, изо дня в день повсюду был снег, все одиннадцать дней пути от белого снега темнело в глазах. Сменялись лошади, ямщики, сани, но снег, мороз и дорога были неизменны, и щеки фельдъегеря подпоручика Федорова все более наливались кровью и водкой. В Петербургской губернии, в Новгородской, Ярославской, Вятской и Пермской, до самого Урала и за Уралом выбегали на дорогу поглазеть на злодея целыми деревнями, а он в своих розвальнях коченел по десять часов и на почтовых станциях едва отогревался, промерзнув до костей. За всеми мелькавшими по дороге городишками в снегах, в отдалении пропадал Петербург — с эшафотом и со всею прошедшею жизнью вместе. За границей Европы наступала Сибирь, неизвестная, нерадостная, но, когда на высокой белой горе возник, как видение, белый Тобольский кремль, Петрашевский, точно дому, обрадовался этим белым церквам и этому белому острогу, хоть и знал, что тут всего лишь передышка в пути.

За высокою каменною оградой его встретил плюгавенький старичок и повел за собою в какую-то грязную комнату.

— Раздевайся и покажи экипаж.

Покопавшись с пристрастьем в вещах, спросил, есть ли деньги, и велел показать ноги.

Колодник по очереди ставил их, стертые кандалами до крови, на обрубок бревна, служивший в острожной канцелярии стулом, а старик, потрогав железные кольца, крикнул:

— Кузнеца!

Но напрасно порадовался колодник за намученные свои ноги, хриплый голос разрушил мечты:

— Заковать крепче!

Через двор его провели в полутемную каморку, почти целиком занятую широкими заиндевевшими нарами. И это — для него, когда он не мог согреться даже в жарко натопленных почтовых станциях. Он потребовал смотрителя.

— Что еще надо? — заворчал старик. — Я смотритель и есть.

— Я нездоров, позовите врача.

— Завтра, — пообещал старик. — А сейчас обедать и спать.

Принесли щей и хлеба, с которыми он расправился мгновенно, и заперли одного. Он долго умащивался на покатых нарах, пока наконец не уснул где-то в щели между сугробом и нетопленной печкой. Во сне свистал ветер, летела дорога, снег сек лицо, и в снегах, в отдалении пропадал Петербург…

Назавтра ему действительно прислали врача. Усатый, как офицер, доктор даже шубы не снял, только оглядел мельком каморку и, не спрашивая жалоб, сказал:

— Вы истощены и измучены, я попрошу сегодня же перевести вас в больницу.

Больница оказалась огромной и сравнительно теплой комнатой с рядами кроватей; Петрашевскому отвели угол за ширмою; она не отгородила от стонов, от разговоров и вскрикиваний больных арестантов. Но баня, чистая смена белья, кровать после нар, наконец, вкусный обед, присланный неизвестным доброхотом из города, — все это подействовало на него, хоть и не дало забыть о цепях.

Днем усатый доктор присел к нему на кровать, зашептал, оглянувшись на ширму:

— Я слышал, вы назначены в Нерчинск. За время, что пробудете здесь, необходимо набраться сил. Пищу вам будут присылать. Но, может быть, вы нуждаетесь в деньгах? В одежде?

— Благодарствуйте, доктор, вы очень добры, да вам-то что до нужд осужденного в бессрочную каторгу!

— Вы только начали свое скитание, молодой человек. А я… а мы здесь, в Тобольске, почти четверть века кочевники по Сибири… и начинали в цепях и с Нерчинска…

— По делу четырнадцатого декабря? — быстро спросил Петрашевский.

— Доктор Вольф, — кивая, представился ему врач, — в далеком прошлом штаб-лекарь Второй армии… Знавал, между прочим, вашего батюшку… Не хотите ли, кстати, переправить весточку в Петербург?

— Да, спасибо, письмо непременно, — горячо шептал Петрашевский, — а больше не надо ничего, я матушке напишу. Отец уже несколько лет как помер… Скажите, доктор, а товарищи мои тоже здесь?

— Пока еще нет, но, слышно, ждут их.

— Нас судили неправильно и несправедливо! — вдруг сказал Петрашевский с силой, и доктор попытался было остановить его:

— Тсс!

Но он не обратил на это внимания:

— Я потребую пересмотра дела! Эту решимость мою я высказал на эшафоте и повторю здесь, в Тобольском приказе!

На лбу его выступила испарина, а веки задергались. Доктор стал его успокаивать: ему следовало отдохнуть здесь, в больнице, набраться сил, впереди предстояло еще много тяжелого, доктор знал это не с чужих слов… следовало воспользоваться предложением помощи, ведь это от чистого сердца…

— С какой стати я стану одолжаться у вас? — перебил доктора Петрашевский. — Я социалист, фурьерист и почту за несчастье быть вам обязанным!

Он вдруг сел на кровати; придвинувшись к доктору, указал пальцем себе на лоб и зашептал:

— Видите эти пятна? Меня пытали!

В ответ доктор накапал капель в кружку с водой.

— Выпейте и усните… а расскажете все потом…

—  Таммне тоже давали питье… — Петрашевский с подозрением понюхал лекарство, — с какими-то едкими подмесями! Это я точно помню! Я смачивал руки водой по нескольку раз в день для освежения головы, так кожа на руках стала лопаться.