— Ну, например?
— Ага, загорелись глазки. Думаешь, побоюсь, не расскажу. Да отчего же. Вот слушай — во-первых, она говорит, что я торгую душами. В том числе и своей. Это я про школу. Что я каждый класс прикупаю на искренность, на всякие откровенности, которые мне ничего не стоят, а потом пользуюсь. То есть мне нужно как-то управляться с ними, вот я и решил — не дисциплиной, а обожанием. Что я из кожи лезу, только б им понравиться, и неплохо уже насобачился в этом деле. И ей противно слышать в учительской: «Ах, Тимофеев, ах, у него авторитет, ах, ученики его на руках носят». И не потому, что это не так, это все так и есть, а потому что куплено-то задешево. Никто не разрешает перебивать учителя, а Тимофеев разрешает. Никому и в голову не придет рассказывать, что за девушка была у него пять лет назад или какой фильм он вчера видел, а Тимофеев может весь урок на это потратить да еще в лицах покажет. У него и книжки можно на уроках читать, и в шахматы играть, если неинтересно, — вот он какой, наш Тимофеев. То есть детям не дают мороженого, чтоб не простудились, а потом приходит такой добрый дядя и потихонечку дает. И за это мороженое ничего с них плохого не просит, только просит, чтоб его обожали. Потому что он жить не может без обожания, без поклонения, такая вот, у него душа.
— Да, крепко, — усмехнулся Сережа.
— Насчет обожания, это у нее просто конек «Я знакомлю тебя с отъявленным негодяем, — говорит она, — я жду, что ты сейчас накричишь на него и отвернешься, а ты вместо этого болтаешь с ним целый час, заигрываешь, улыбаешься и в конце говоришь, что он славный парень». — «Да убей меня бог, откуда ж мне знать о его негодяйстве? Парень как парень, поддакивает, где надо, где надо — смеется, откуда ж мне знать. И сама ты зачем с ним водишься?» — «Мне он нужен, он с киностудии. А у тебя это страсть, да-да, самая бессовестная страсть — нравиться каждому встречному. Ой, только ты не спорь, я же вижу. Ты и продавцу в магазине хочешь понравиться, и пассажирам в автобусе, и милиционеру на перекрестке. Вот Наумов (новый физик) — ты же его презираешь, но хоть бы раз ты наорал на него, хоть бы выругался разочек. Нет, ни за что. И не потому, что он там какой-то местком, путевки распределяет и жилплощадь, — добро бы поэтот му. Нет, ты и ему хочешь нравиться, этому ничтожеству, вот ведь в чем ужас. Скажешь, не так?»
— Ну, конечно, не так! — воскликнул Сережа.
— В том-то и горе, что все так и есть. Вернее, снаружи очень похоже. И что с ней я тут же не ссорюсь, не посылаю ее ко всем чертям — лишнее доказательство. Я уже лет пять, наверное, ни с кем не ссорился, не бил никого, ты же помнишь. Только почему не бил, опять это проклятое «почему». Как же она смеет никогда не спрашивать меня «почему?». Ведь я бы ей объяснил тогда, как мне скучно враждовать, какая это глупость и бесплодие, как я пробовал кричать на тех, на презренных, и что получалось? Которые жалкие делались еще жалче, трусливые еще трусливее, они будто падали на спину, будто лапки поднимали, выпячивали свое ничтожество. Проверенная защита. Ведь они все, по Дарвину, неестественный отбор прошли. Только они и уцелели — вот ведь какой страшный отбор был. Так как же она смеет этого не понимать, как смеет подозревать меня, дрянь такая, ехидина, лицемерка заплаканная…
— Вот-вот, — сказал Сережа, — так с ней и говорите.
Герман перевел дух и поставил на место уключину.
— Нет, не хочу. Может, так и нужно, но с ней я так не хочу.
— Боитесь?
— Чего еще?
— Ну как — чего. Встанет и уйдет.
— Да, наверное, уйдет.
— А она?
— Да и она боится, вот в чем смех. Плачет, если я ухожу.
— Ну, это у нее скоро.
— Да нет, вроде искренне, Сама себя дрянью называет, дурой последней, а через пять минут все сначала. И еще у нее есть приемчик — пуговку расстегивать. Это… это уж такая гнусь, назвать невозможно. Знаешь, у нее такая кофточка с кармашком? Я первый раз даже не понял. Распинался о чем-то, руками махал, вдруг смотрю — она пуговку расстегивает. Я, конечно, замолчал, жду, что дальше. А она как зальется, как захохочет. «На первой, — кричит, — на первой! Эх ты, не мог уж на второй». — «Что на первой? Что на второй?» — «А то, что есть мужчины, которые только на второй умолкают. А ты сразу на первой. Но очень-то не расстраивайся, дальше второй никто не выдерживал». Понимаешь, какая гнусь, какой подлый расчет. Этакое «знаем мы вас, все видим насквозь, умники с разговорами, а сами только об этом одном и думаете, только об одном». И ведь не крикнешь ей, что не надо, не хочу я тебя с твоей куцей мудростью, потому что неправда, надо и хочу, только… только… А-а, зачем я тебе все это рассказываю.