— Рано или поздно я все равно сказал бы ему, что он — подлый предатель!
— Заблуждаешься! — сдавленным голосом ответил ему Андроне. — И мы должны стать такими же гнусными предателями. Анкуце, Иоаким, Корбу и черт знает кто там еще делают это по убеждению, мы — по необходимости. Впрочем, всего час назад ты тоже так думал. Ведь ты готов был встретить Анкуце после совещания у комиссара и попросить у него прощения. Почему ты передумал? Почему?
— Потому что дома у меня остался отец, который плюнул бы мне в лицо, если бы узнал, чем я дышу! — закричал выведенный из себя Харитон. — Потому что у меня есть именьице, и я не хочу, чтобы в нем завтра большевики организовали колхоз. Потому что, в конце концов, тем самым я спасаю и тебя. Ты ведь не хочешь, чтобы завтра, когда ты вернешься на родину и встретишься со своими товарищами, тебя взяли за шиворот и спросили, как это ты сменил зеленую рубашку[1] на красную.
Андроне снова презрительно улыбнулся:
— Пусть тебя не беспокоит мое будущее.
— Как хочешь!
— Я сам лучше знаю, что мне надо делать.
— Тогда почему ты собираешься таскать каштаны из огня моими руками?
— В нужное время я тоже буду таскать, господин майор!
— Пока же я лишь игрушка в твоих руках.
— А ты решил, что можешь бороться самостоятельно?
— Да!
— Каким образом?
— Я хочу быть для румын тем, кем для немцев является фон Риде…
Андроне высвободился из обхватившей его руки собеседника и озадаченно посмотрел на него. Такой вид не очень подходил Андроне, известному всем своими способностями быстро находить выход из любого положения и, главное, имеющему на все быстрый, убийственный ответ. Но, как видно, признание майора Харитона настолько ударило по его образу мыслей и намерениям, что он был просто ошеломлен.
— Я хочу тебя понять, — пробормотал он, сверля майора взглядом, — но никак не могу. Что с тобой случилось за этот час?
Харитон выдержал его взгляд, улыбнулся и ответил спокойно:
— Встреча с тем немецким доктором, который один из всех не ответил на призыв Молдовяну, показал мне, каким путем нужно идти. Не рядом с комиссаром, как ты предлагаешь, а против комиссара. Не примыкать к платформе румынских антифашистов, а действовать против них. Что не сумел довести до конца полковник Джурджа, потому что трусливо застрелился, сумею сделать я. Нет никакой славы в том, чтобы без конца носить судна больным, умереть от тифа или дать себя отравить политическими бреднями комиссара. Славу можно найти в другом месте, во главе тех, кто выступит против комиссара.
— Но этот пост уже занят шестнадцать месяцев полковником Голеску. Поэтому я хочу занять пост на противоположной баррикаде. То место свободно. Понимаешь? Антифашистское движение пока не имеет своего руководителя. Но будет иметь. Им буду я…
При появлении в дверях Харитона и Андроне царивший в помещении невообразимый гвалт сразу смолк.
Харитон надеялся, что после его бегства из госпиталя в казарме ему уготована триумфальная встреча. Аплодисменты и поздравления должны были явиться не только демонстрацией единства румынской группы, вновь обретшей своего блудного сына, но и самым подходящим поводом для роста авторитета Харитона.
Но, как видно, день 1 января 1943 года был помечен черным в его судьбе!
В помещении установилась гробовая тишина. Сотни бритых голов молча повернулись к Харитону. В устремленных на него взглядах не было ни ненависти, ни злости, а лишь полное уничтожающее безразличие.
Когда он увидел посреди казармы полковника Голеску, высокого и сурового, в наброшенной на плечи шинели и с презрительной улыбкой на лице, Харитона пронзила догадка: именно Голеску подготовил ему такой прием! Со всех сторон раздались язвительные возгласы:
— Трижды «ура» герою, вернувшемуся с войны со вшами!
— Ну как, насытился похлебкой комиссара?
— Ну, Харитон, давай толкни нам еще одну речь!
— Скорее несите пепел из печки, чтобы было чем посыпать ему голову!
— А ты хоть подавил всех своих вшей?
— В баню его! В камеру!
— Напрасно, господа, в бане не отмоешь запачканную совесть.
Как по команде, под высокими сводами казармы прокатились взрывы смеха, то глухие и раскатистые, то пронзительные и отрывистые. Они хлестали Харитона по лицу, словно пощечины, он принимал эти удары скорее удивленный, чем униженный. Лицо его сделалось землистым, и только в синеватом шраме, идущем от лба до скулы, ритмично пульсировала кровь. Харитон надеялся, что ему дадут по крайней мере передышку, чтобы оправдаться и поклясться, что в душе он сохранил нетронутой веру, чтобы торжественно заявить о своей готовности искупить все содеянное, лишь бы его отныне навсегда считали своим.
1