– Я вам предлагаю сейчас отправиться ко мне, – сказал он. – Я угостил бы вас чаем, а то и ромом, если изволите. В госпитале небось рому не позволяют? Это все умерщвленные жуки и бабочки, точно вам говорю. Если бы Рындин отдавал досуги охоте на львов, все в госпитале было бы – и ром, и трубочное зелье. Ну а при теперешнем раскладе – ничего крепче разбавленного кефира.
Я вынужден был признать его правоту и, не видя для себя иной возможности возвратиться в госпиталь в приличном виде, последовал за моим новым знакомцем.
Петр Андреевич Кокошкин жил на Петроградской, за несколько домов от Храма с грошиками, в доме, выстроенном архитектором самых мужественных и пристойных наклонностей. Начертив несколько проектов, блещущих не столько оригинальностью, сколько основательностью, он женился на дочери миллионщика, купил яхту и отбыл жительствовать с обеими в Крым, где и скончал свои дни.
Нас впустило в квартиру двухметроворостое существо, могучие телеса коего были упакованы в синий рабочий комбинезон, замечательной прочности и твердости, с нашивкой космической службы на рукаве. Нашивка эта, впрочем, имела более историческое значение, нежели актуальное, и указывала на происхождение комбинезона, но не на род занятий его владельца.
Называя существо Антигоной, Петр Андреевич строгим голосом приказал пустить в ванной горячую воду и немедленно запускать стирательный агрегат. Антигона пыталась возражать против последнего распоряжения, указывая (очевидно, не без оснований) на обыкновение агрегата безвозвратно пережевывать вверенные ему предметы, но Кокошкин прикрикнул на прислугу, присовокупив к “Антигоне” наименование “строптивой бабы”, и Антигона покорилась.
– В других домах все приказания исполняются беспрекословно, а у меня в дому – что ни домашнее дело, то укрощение калибана, – посетовал Кокошкин, впрочем, с весьма самодовольным видом. – Супруга моя, видите ли, в отъезде: навещает родню в Калуге. Так что теперь здесь временно распоряжается Антигона. Оно и к лучшему: моя супруга – дама чувствительная и вместе с тем весьма строгая, ее наш с вами вид непременно бы огорчил.
Он предоставил мне первому смыть с себя последствия неприятного происшествия. Когда я вышел, облаченный в хозяйский халат, меня ожидали стакан рома и свежие газеты, так что я мог насладиться отдыхом, покуда хозяин мой, в свою череду, приводил себя в порядок.
Кокошкин явился в полосатой пижаме и занял кресло напротив моего.
Я отложил газету, в которой не было ровным счетом ничего любопытного.
– А что, – сказал Кокошкин, – вы из вашего окна много надзираете за здешними молодыми особами?
Почему-то он упорно возвращался к этой теме, но спрошено было с таким простодушным доброжелательством, что я не нашел в себе силы сердиться и признал правоту моего собеседника.
Петр Андреевич приметно помрачнел. Он сжал кулак и постучал себя по колену.
– Русскому офицеру следовало бы вести себя осторожнее. Приходилось ли вам наталкиваться на минное поле? Ну так вот, сударь, это гораздо безопаснее, нежели очутиться вдруг в цветнике из девиц, поверьте старику. – (Старику было едва ли много за сорок, отметил я про себя.) – Случилось это лет за пять до моей счастливой женитьбы… – Он призадумался и не без удивления вынужден был признать, что с тех пор, как с ним случилось то примечательное происшествие, протекло уже почти пятнадцать лет.
– Стало быть, служил я в Царскосельском учебном полку и ожидал отправки на Варуссу. В те времена был у меня один добрый друг. Не думайте, – поспешно присовокупил он (хотя я в тот момент, разморенный ванной, ромом и скучной газетой, вообще далек был от каких-либо мыслительных упражнений), – не думайте, что, кроме этого одного, у меня вовсе не водилось друзей. Мы все, молодые офицеры, друг другу были как родные братья, но все же этот, о котором сейчас я рассказываю, то есть Ваня Штофреген, сделался мне ближе остальных. Мы даже в оперу на одни и те же представления ездили.
Штофреген был немец только по имени и по внешности – белесый такой; а все прочее в нем было совершенно русское, и ухватки, и обычай, и храбрость. Когда он задумывался о чем-либо, то становился точь-в-точь похож на ангела с готической церкви; но задумывался он редко, а чаще улыбался чему-то про себя, от чего девицы всех сословий одинаково млели и говорили, что Ваня Штофреген, должно быть, “очень добрый”.
Вы сейчас, наверное, пытаетесь угадать, – добавил мой собеседник, взглядывая на меня лукаво, – имелись ли в ту пору в моей наружности также какие-либо привлекательные черты, которые позволяли бы и мне претендовать на женское внимание? Ну так могу вас заверить, что были, – супруга моя находит меня таковым до сих пор! Вот женское сердце! Потому что никто ведь не рождается с подобным носом и прочими отличительными особенностями; все это приобретается с годами. Я был тогда молодец – совершенно другого типа, чем Штофреген… Да вот сохранился дагеротип, можете посмотреть.