Бабур обернулся к бекам, неожиданно строго сказал:
— Уважаемые, на сегодня, полагаю, мы достаточно и поплавали, и… повеселились. Теперь я намерен позаниматься с мирзой Хумаюном! Коня!
И Бабур сел в седло, и радостно вскочил на своего коня Хумаюн. Отец и сын поехали рядом, направляясь в город. За ними — Касымбек и свита в некотором отдалении.
Глаза Бабура блестели сильнее обычного. А то вдруг почти смежались. Ах, майноб — коварное вино!
Преодолевая его воздействие, хмельно улыбаясь, Бабур обратился к сыну:
— Так… ну, амирзода, слушаю… слушаю…
Хумаюн, весь лучась от сознания, что едет стремя к стремени с отцом, торопливо прочитал рубаи:
Нет не прост Хумаюн! Ну и рубаи выбрал! Хочет сказать, что понимает, почему увлекся отец вином, и что прощает ему сегодняшнее опьянение.
Бабур, смущенно посмеиваясь, сказал:
— Верно… только в первом бейте ты нарушил размер стиха, слог один потерял… Да и недопонял ты всего смысла, издевки в этом рубаи.
— Как… недопонял?.. Издевки над кем? — удивился Хумаюн.
— Над тем… над теми, кто… ну, бывает, люди говорят друг другу много обидных слов, ищут-ищут слово, чтоб побольнее… обидеть близкого. А потом… надо же избавиться от страданий совести… ищут забвенья в вине. И опять, значит, обижают других, близких… Полезно, бывает, поиздеваться и над самим собой.
Хумаюн снова удивился.
— Полезно? Почему?
— В твои годы трудно это понять… Знаешь, меня до тридцати лет совсем не тянуло к вину… А как ты? Тебя не тянет?
Хумаюн совсем смутился. Затем как-то сурово и грустно взглянул на припухшие веки отца, сказал:
— Я не люблю вино.
Он, Бабур, в тринадцать лет тоже чувствовал отвращение к вину. Одобрительно кивнул головой и спросил:
— Ну, а что ты любишь?
— Что люблю? — Хумаюн задумался на короткое время: — Люблю ездить, видеть и узнавать. Больше всего люблю хорошие книги, которые про героев, готов их читать с утра до вечера…
«Похож на меня, — подумал Бабур. Оглядел сына, задержав взгляд на сыновьей руке, державшей рукоять плетки. — Смуглый мальчик… Возможно, оттого, что родился и вырос на юге». Но кисть руки была очень схожа с его собственной. Бабур взял руку сына за запястье:
— А ну, раскрой ладонь.
Хумаюн засунул плетку за пояс и раскрыл ладонь. Бабур приблизил к ладони сына свою открытую, сравнил… Все короткие и длинные линии на обеих ладонях повторялись. Хумаюн счастливо рассмеялся, а Бабур глубоко вздохнул:
— Не дай тебе бог бед и горестей, испытанных мной!
— Я хочу перенять все, что сделали вы: я же — наследник.
Бабур обеспокоенно взглянул на сына:
— Но будь при этом поразборчивей. За мной числятся и такие дела, что ни перенимать, ни наследовать не стоит.
— А какие, повелитель?
— Горькие… жестокие… неправедные… Мало ли какие!..
Хумаюн задумался. Есть ли подтверждение этим отцовским словам в его стихах? Кажется, есть, нашел.
Душа Бабура всколыхнулась от обжигающей правды этих строк.
— Как хорошо ты читал, Хумаюн мой, — похвалил он сына. — Ты понял, что я сказал тебе раньше… Не хочу, не хочу, чтоб и на тебя пали все те напасти, что падали на мою голову.
— Я понял, отец… Я теперь буду говорить лишь о радостном в вашей жизни, которая меня притягивает к себе, хорошо?
И в городской цитадели отец и сын продолжали разговор. Они долго сидели в просторном и светлом помещении, окнами на горы Шахи Кабул. Хумаюн взял перо и неожиданно буквами Хатти Бабури написал такой отцовский бейт:
Бабуру вспомнились самаркандские невежды, фанатики, что забили камнями учителя, который рискнул обучать детей по его, Бабура, азбуке… Темные и жестокие силы, некогда погубившие Улугбека, змеи шипящие, они пустили в ход ядовитые свои жала, когда он, Бабур, взялся за восстановление обсерватории великого ученого. Бабура тоже обвинили в измене мусульманству, убедили в этом даже немалую часть войска, что способствовало его поражению в Кызылкумах.
Вынудили, вынудили отказаться от распространения им изобретенной удобной азбуки…
— Кто из учителей научил тебя этому? — Бабур разглядывал написанное сыном с восхищением.
— От каллиграфа Мирбадала научился…
Хумаюн написал бейт без ошибок, но, конечно, к этому алфавиту еще не привык, оттого и буквы вышли неровными, неодинаковыми по величине.
— Тебе нравится, сын?
— Очень! Знаков надстрочных и подстрочных мало: писать и читать легче.
— Что ж, упражняйся побольше, поусерднее, сынок. Когда будешь писать мне, пиши этими буквами, хорошо? И я тоже так буду отвечать тебе. Так нам проще будет соблюдать тайны.
Хумаюн живо представил себе, как станет тайно переписываться с отцом, и душу мальчика пронзило гордое чувство собственной значимости, нужности для такого человека, богатыря-героя, каков его отец. И вместе с тем чувство это было нежным, детски трогательным и наивным — Хумаюну захотелось сделать отцу что-то еще более приятное…
— Повелитель, а угодно ли вам будет, если я что-то сыграю на рубабе.
— О, с удовольствием послушаю.
Им принесли афганский рубаб, инкрустированный перламутром. Хумаюн настроил его, тронул струны. Чрево рубаба рождало звуки величественные, словно раскатистое эхо в горах.
Хумаюн играл мелодии в стиле «наво», потом — «савт»[132].
Последняя из мелодий, сыгранная сыном, была до боли знакома Бабуру: еще бы, он сочинил ее сам в прошлом году, назвав «Чоргох савти». Музыканты исполняли этот савт редко: было в нем что-то такое, что не позволяло играть его на пирах. Как же Хумаюн сумел запомнить «Чоргох савти»? Воспитатели подсказали, чем можно отцу угодить? Вот так желают удостоиться шахской похвалы и, конечно, наград?.. Ну, а если даже и так? Важно, что Хумаюн играет с настоящим чувством! Вряд ли до конца постигая глубокую выстраданную правду мелодии — чтоб доказать искренность своих слов, что будет во всем хорошем следовать примеру отца — и воина, и художника… А это стремление — разве плохо для мальчика?
Бабур вслушивался в музыку и думал с горячим восторгом о сыне и одновременно о том, как испортился он сам, желающий видеть все в темном свете, всех подозревавший в какой-либо корысти. Но какая корысть у Хумаюна?.. Нет! И собственная жизнь представлялась теперь ему, Бабуру, не одними темными сторонами. Ведь и он, подобно Хумаюну, испытал некогда порывы благодатных и благородных стремлений, и жизнь его текла тогда прозрачным родником. Потом воды родника замутились обвалами. Но этот родник жив и поныне, он пробивается стихами и музыкой — пусть же его струи питают сердце Хумаюна!
Бабур сегодня впервые столь ясно ощутил удивительную связь между своей жизнью и жизнью сына. Конечно, сын никогда не сможет во всем повторить отца, но во всем — и не надо. Если сын глубоко привязан к отцу, если он, как говорят в народе, пошел в отца, тогда в беге времени сливаются их жизни, отца и сына, не сделает отец, сделает сын — вот во что хотел верить теперь Бабур.