*** Лист оконного стекла в раме ветхой снизу пожелтел от брызг, треснул сбоку. Рядом с трещиной, стуча, бьётся ветка, словно меряясь в длину – всё без проку. Зря ты маешься, побег мой заблудший. В мае вытянешься, но перед маем будут окна мыть – ляжет тут же в пол-окна стрела сухая, прямая. Как судьба тут всё смешала, подлюга. Что-то в доме этом я неспокоен: то ли ветку оттолкнул, то ли руку, то ли трещину пустил, то ли корень. 1986
Кактус Сдвинул шторину вбок, подвязал машинально тесёмкой. Воскресенье. Зима. И весь день лишь в еде да спанье. – Кактус! Ух ты! Цветёт! За окошком позёмка пронеслась холодком по спине. Кактус, весь, весь он, как сувенир из круиза. Только в комнате стало словно пыльней и пустей. Нужно, нужно скорей к чёрту выключить телевизор и убрать, наконец, перекрученную постель. Быстро под подмести, раскидать всю посуду из мойки и одеться скорей, и в троллейбус вскочить кольцевой. – Слышишь, я за тобой! И чтоб все наши дрязги замолкли! Возвращайся домой. И немедленно! Кактус зацвёл. 1986
*** Пред «Домом книги» лужи, как плёсы, и каждая будто просит: зарыбь! Штормит помаленьку в отделе прозы, в отделе поэзии мёртвая зыбь. Там продавщица – Мариша Мнишек, тут продавщица – чевой-то жуя. И сотня глянцевых тонких книжек блестит, как рыбья блестит чешуя. Вон тоже поэт, не фрондёр, не упадник. Он тоже лежал тут. А впредь? Ну что ж, не всех же нас время под жабры тяпнет, как бумагорезки разделочный нож. Нам повод погреться тут, как туристам, и снова нахохленно дальше, в дождь. Москва не такая уж альтруистка поэтов брать на казённый кошт. Есть женщина, впрочем, с ладонью гибкой, и бог! тем темней, тем сильней дурман – взять в пальцы ладонь и уснувшей рыбкой пустить в свой холодный сырой карман. 1986
*** Вся только ветер, воздух, чувства, ты вновь одна гуляешь в сквере, и каждый день в твой дом стучусь я, лишь распахну из дома двери. И что-то будет сокровенней, и что-то станет несказанней, и рук твоих прикосновенье, как двух миров соприкасанье. Соприкасанье тел — волненье, соприкасанье душ — величье. В природе нет прямолинейней соприкасания различий. А мы с тобою так несхожи, когда по городу проходим: я, незадачливый прохожий, и ты — явление природы. 1987
Строка в тетради «Да, слабость и грубость родные сёстры. Добро и сила — родные братья», — я так записал в дневнике подростком и сам не знаю, чего это ради. Потом взрослел. Получал под рёбра. Краснел от стыда и белел от злости, но всем этим чувствам, и злым, и добрым, уже не мог отказать в отцовстве. Их всех мне выпало полной мерой. Но чувствую, вот уж пора настала – в мир вышли мои и любовь, и вера, как дочери в день выпускного бала. 1987
*** Я ту любил, с которой спал, и на селе известен стал всем от последнего хмыря до первого секретаря. И впечатленьем потрясён, узнал я слово «импресьён», воспринимая всё больней, что говорили мне о ней. Но смог я в бешенстве послать сначала лишь отца и мать; плевала тихая родня на прокажённого меня. И даже друг кривиться стал: «Влюбиться в ту, с которой спал?» И ржали недруги мои: «Ну, как она там? Не таи!» А та, с которой я не спал, внушала всем, что я пропал, и плёлся я, бес ей в ребро, на комсомольское бюро. А та, к которой шёл я спать, через село крадясь, как тать, не знала, как мне пособить, она могла лишь так любить. А я, воинственен и груб, тащил её на танцы в клуб, пытаясь так от всех скрывать, что с ней у нас одна кровать. Но раз она сказала: «Ой, что натворили мы с тобой!» И я немного сгоряча стреляться стал из пугача. Она уехала: «Ах, как б мне жизнь была от ваших баб! И как б карьера не тю-тю, а ты, действительно, m’aimes-tu?» А я и вправду je l’aimais, но был в войсках уже к зиме, и долго внешний мир не знал, каким я был и с кем я спал. 1987