Выбрать главу

Анна Тимофеевна приехала девочкой из Питера, когда стало там большой семье при больном отце невмоготу. Их деревенька называлась Шахматово, близ Клушина. А Клушино тогда выглядело знатным селом со своими ярмарками, с высокой нарядной колокольней. Колокольня эта потом служила ориентиром дальнобойной артиллерии, которая била по немцам.

— То авиация бомбит, то орудия бьют, — сказала Анна Тимофеевна, перескакивая, как бывает при живом разговоре, сразу через несколько десятков лет. — Свои бьют по врагам. А и в нас попадает. Страшно…

— Хорошо, что дети не помнят войну, — сказала я.

— Боре было пять лет, а Юре — семь, они младшие, но всё помнят. Страху натерпелись достаточно. У нас немцы долго стояли: они отсюда, с гжатского языка, или клина, снова хотели на Москву идти. Долго здесь держались. Зато как мороза трусили! У нас маленькие терпеливее… А тут идёт офицер, сопли распустит. Противно смотреть!

В её голосе прозвучала брезгливость русской крестьянки, по понятиям которой можно ходить босиком и простоволосой, но уж чистоплотность требуется соблюдать!

— Брали что ни попадя! Я уж потом, бывало, наварю два чугуна картошки и выставлю на стол, чтоб не шарили, детей не пугали. Всё хотелось их заслонить. Да не всегда получалось. У нас одно лето стоял Альберт, механик. Так Юра с Борей ему песку в выхлопную трубу насылали.

— Хорошо, что не поймал!

— Какое не поймал! Именно, что поймал. Юра несколько дней потом в дом не шёл, в огороде прятался, ночевал даже. Я ему и еду туда носила. Потом надоело мне это. Говорю: «Идём домой. Если озвереет немец, так я впереди, мне всё и достанется». Упирается. Отцу говорю: «Прикажи ему. Нельзя же, чтобы ребёнок жил на улице». Когда привела его через силу, Альберт только погрозил издали: «Юра никс хороший малшик…» Уже когда Юра приезжал взрослый, я его как-то спросила: «Что он тебе сделал, что ты так боялся?» А он говорит: «Поддал мне кованым сапогом. Я и летел шагов двадцать, пока об землю не шмякнулся».

Неизвестно, жив ли тот Альберт, а если жив, то, конечно, давно старик со своими старческими немощами, у него взрослые внуки, и едва ли он помнит постой в смоленской деревне, мальчонку, которого походя пнул. Мало ли их было, русских мальчишек!

ДЕТСТВО

Он осознал себя с той минуты, когда длинным прутиком пошевелил лужу. После дождя она стояла гладкая и синяя. Намного синее неба, да неба он и не видал. Человек, присматриваясь к окружающему, никогда не начинает с неба.

Осколок воды светился у самых Юриных ног. Волшебная лужа казалась немигающей.

Вот тогда он её и шевельнул прутиком. Какое странное мгновение! (Физики сказали бы, что произошёл сдвиг сразу на несколько порядков.) Ребёнок прикоснулся к миру, как к рисованной картинке, и картина ожила.

Дальше потекли дни и месяцы, сложились в годы, и он их уже помнил.

Когда Юре минуло полтора годика, он заболел воспалением лёгких.

После долгой болезни, кстати, чуть ли не единственной за всю жизнь Гагарина (сразу после войны он лишь раз хворал малярией, а позже ни его родные, ни однокашники по ремесленному училищу или по техникуму и лётной школе не могли припомнить ни одного случая его нездоровья), — так вот, после первой болезни Юра ослабел настолько, что не становился на ножки, перепугав мать, но понемногу окреп, и жизнь уже оставляла следы в его памяти. Сам Гагарин говорил, что помнил себя очень рано.

По утрам он просыпался от гусиного гоготанья. Оно возникало на низкой ноте, и смутно разрозненный звук проснувшейся стаи забирался всё выше, как хор певцов.

Ночная изба, полная дыхания спящих, к утру начинала простукиваться молоточком древоточца, а вечерняя песенка сверчка утихала с рассветом. Сквозь запотевшие стёкла была видна всё та же травяная улица и небо, опустившееся до самого крыльца, — так низко оно лежало и так далеко раскидывалось. В сенцах пахло яблоками-паданцами; их собирали в решёта и вёдра, чтобы скормить скотине. Яблочный дух казался хмельным. После него прохладная свежесть утра вливалась в грудь, как целое ведро колодезной воды. Вода была особенной: сладко-пресная на вкус, мягкая, подобно шёлку, она доилась из рукомойника-водолея тонкой струйкой, а в пригоршне лежала стёклышком.

Бабка Сидорова, Анна Григорьевна, называемая в семье Нюнькой, родня на седьмой воде — свояченица отцова брата, — одинокая, бездетная вековуха, жившая по соседству, ставила большой самовар, кликала через ограду:

— Приходи, Юрушка, у меня конфетки есть, чайку попьём, поблаженничаем!

Эта бабушка Нюнька и нянчила, и баловала его, и укрывала от родительского гнева…