Вас сажают на диван; арнаут в какой-нибудь лиловой бархатной одежде, в кованной из серебра позолоченной броне, в чалме из богатой турецкой шали, перепоясанный также турецкою шалью, за поясом ятаган, на руку наброшен кисейный, шитый золотом платок, которым он, раскуривая трубку, обтирает драгоценный мундштук, — подает вам чубук и ставит на пол под трубку медное блюдечко. В то же время босая, неопрятная цыганочка, с всклокоченными волосами, подает на подносе дульчец и воду в стакане. А потом опять пышный арнаут или нищая цыганка подносят каву в крошечной фарфоровой чашечке без ручки, подле которой на подносе стоит чашечка серебряная, в которую вставляется чашечка с кофе и подается вам. Турецкий кофе, смолотый и стертый в пыль, сваренный крепко, подается без отстоя.
Между девами-цыганками, живущими в доме, можно найти Земферску, или Земфиру, которую воспел Пушкин и которая, в свою очередь, поет молдавскую песню:
Но посреди таборов нет Земфиры.
Я сказал уже, что я боялся не только говорить, но даже быть вместе с Пушкиным; но странный случай свел нас. Заспорив однажды с кем-то, что фамилия Таушев, произносящаяся у с краткою, должна и писаться правильно с краткою, ибо письмо не должно изменять произношению, я доказывал, что должно ввести в употребление у с краткою, и привел наобум следующие четыре стиха:
— Над у не должно быть краткой, и — лишнее в стихе; должно сказать:
кричали все. Я из себя выходил, доказывая, что если в произношении у — краткое, то и должно быть. В это время вошел Пушкин; ему объяснили спор; он был против меня, и тщетно я уверял, что у в фамилии Таушев — то же, что краткое и, и что, следовательно, в стихе:
и необходимо. Ничто не помогло: Пушкин не хотел знать у с краткою.
Вскоре Пушкин, узнав, что я тоже пописываю стишки и сочиняю молдавскую сказку в стихах, под заглавием «Янко-чабан» (пастух Янко), навестил меня и просил, чтоб я прочитал ему что-нибудь из «Янка»[368]. Три песни этой нелепой поэмы-буффы были уже написаны; зардевшись от головы до пяток, я не мог отказать поэту и стал читать. Пушкин хохотал от души над некоторыми местами описаний моего «Янка», великана и дурня, который, обрадовавшись, так рос, что вскоре не стало места в хате отцу и матери и младенец, проломив ручонкой стену, вылупился из хаты, как из яйца.
Через несколько дней я отправился из Кишинева и не видел уже Пушкина до 1831 года. Он посетил странника уже в Москве. «Я непременно буду писать о „Страннике“», — сказал он мне. В последующие свидания он всегда напоминал мне об этом намерении. Обстоятельства заставили его забыть об этом; но я дорого ценю это намерение[369].
«Пора нам перестать говорить друг другу вы», — сказал он мне, когда я просил его в собрании показать жену свою. И я в первый раз сказал ему: «Пушкин, ты — поэт, а жена твоя — воплощенная поэзия». Это не была фраза обдуманная: этими словами невольно только высказалось сознание умственной и земной красоты.
Теперь где тот, который так таинственно, так скрытно даже для меня пособил развертываться силам остепенившегося странника?..
И. П. Липранди
367
Ср. с воспоминанием П. А. Вяземского: «Покойный М. А. Максимович передавал нам, как в его присутствии кто-то из знакомых сказывал Пушкину, что одна цыганка вместо: „Режь меня, жги меня“ пела „Режь меня, ешь меня“. Пушкин был чрезвычайно доволен и говорил, что в следующем издании поэмы непременно сделает эту перемену» (
368
«
369
Из трех частей повести «Странник» (1831–1832) в библиотеке Пушкина сохранились изданные вместе вторая и третья части, с надписью: «Александру Сергеевичу Пушкину Вельтман». Без ведома Пушкина в «Литературной газете» (1831, № 30) была напечатана отрицательная рецензия на повести Вельтмана «Беглец» и «Странник», что раздосадовало Пушкина; 1 июня 1831 г. он писал Н. В. Нащокину: «Я сейчас увидел в „Литературной газете“ разбор Вельтмана, очень не благосклонный и несправедливый. Чтоб не подумал он, что я тут как-нибудь вмешался. Дело в том, что и я виноват: поленился исполнить обещанное. Не написал сам разбора; но и некогда было» (