Выбрать главу

Александр Сергеевич имел перевод этих песен; он приносил их ко мне с тем, чтобы поверить со слов моего арнаута Георгия. Но в декабре 1823 года, бывши в Одессе, Пушкин сказал мне, что он не знает, куда девались у него эти песни, и просил, чтобы я доставил ему копию с своего перевода; в январе 1824 года, опять приехавши в Одессу, я ему их и передал. Не знаю, как после, но тогда он обходился очень небрежно с лоскутками бумаги, на которых имел обыкновение писать.

Вместе с тем не вижу в собрании его сочинений даже и намека о двух повестях, которые он составил из молдавских преданий, по рассказам трех главнейших гетеристов: Василия Каравия, Константина Дуки и Пендадеки, преданных Ипсилантием, в числе других, народному проклятию за действие и побег из-под Драгошан, где, впрочем, и сам Ипсиланти преступно не находился.

Василий Каравия был нежинский грек, очень неглупый и с некоторым образованием; он попал в особенную милость к князю Ипсиланти за варварское убийство мирных турок в Галаце при самом начале гетерийских действий[410]. Пендадека тоже родом из Нежииа, не лишенный ума и очень хитрый. Он был эфором в сброде Ипсиланти, имея чин полковника гетеристов; одно время правил Молдавией (до прибытия князя Георгия Кантакузина, из Тырговист). Дука, родом албанец, человек в высшей степени замечательный; он был поверенным в делах Али-паши Янинского, любимец его, владел, независимо от греческого, албанского, валахского языков — италианским (в Албании довольно распространенным) и французским. Долго было бы говорить здесь о его похождениях и о том, как он попал в гетерию. Каравия, Пендадека и Дука были отвержены кишиневским греческим обществом; но я не находил нужным делать того же, напротив, как говорится, приголубил их, особенно Дуку, и в частых беседах с ним извлекал из него то, что мне было нужно. Пушкин часто встречал их у меня и находил большое удовольствие шутить и толковать с ними. От них он заимствовал два предания, в несколько приемов записывал их, и всегда на особенных бумажках. Он уехал в Одессу. Через некоторое время я приехал туда же на несколько дней и, как всегда, остановился в клубном доме у Отона, где основался и Пушкин. Он показал мне составленные повести; но некоторые места в них казались ему неясными, ибо он просто потерял какой-либо лоскуток, и просил меня, чтобы я вновь переспросил Дуку и Пендадеку и выставил бы года лицам, точно ли они находились тогда в Молдавии. Рассказчики времени не знают. «С прозой беда! — присовокупил он, захохотав. — Хочу попробовать этот первый опыт». Я это исполнил, с дополнением еще, от случайно в это время ко мне вошедшего Скуфо, также одного из проклятых Ипсилантием, и вскоре передал Пушкину. Месяца через два потом, когда я был в Одессе, Пушкин поспешил мне сказать, что он все сказания привел в порядок, но, не будучи совершенно доволен, отдал прочитать одному доброму приятелю (кажется, Василию Ивановичу Туманскому) и обещал взять от него и показать мне. Он это исполнил на другой день, прочитал сам, прося, если он в чем сбился и я помню рассказ, то ему заметить. Сколько я помнил, то поправлять слышанное мною было нечего, тем более что я не постоянно находился, когда ему передавали рассказ. Я нашел, разумеется, что все очень хорошо. Предмет повестей вовсе не занимал меня: он не входил в круг моего сборника; но, чтобы польстить Пушкину, я попросил позволения переписать и тотчас послал за писарем; на другой день это было окончено. В рукописи Пушкина было уже много переделок другой рукой, и он мне сказал, что в этот же вечер опять отдаст оную на пересмотр, что ему самому как-то не нравится. Что сделалось потом, я не знаю, но у меня остались помянутые копии, одна под заглавием «Дука, молдавское предание XVII века»; вторая: «Дафна и Дабижа, молдавское предание 1663 года»[411] <…>.

Я знал Александра Сергеевича вспыльчивым, иногда до исступления; но в минуту опасности, словом, когда он становился лицом к лицу со смертию, когда человек обнаруживает себя вполне, Пушкин обладал в высшей степени невозмутимостью, при полном сознании своей запальчивости, виновности, но не выражал ее. Когда дело дошло до барьера, к нему он являлся холодным как лед. На моем веку, в бурное время до 1820 года, мне случалось не только что видеть множество таких встреч, но не раз и самому находиться в таком же положении, а подобной натуры, как у Пушкина в таких случаях, я встречал очень немного. Эти две крайности, в той степени, как они соединились у Александра Сергеевича, должны быть чрезвычайно редки. К сему должно еще присоединить, что первый взрыв его горячности не был недоступным до его рассудка. Вот чему я был близким свидетелем[412].

вернуться

410

Напав неожиданно, ночью, на шестьдесят семейств, мирно живших в Галицах, занимавшихся ремеслами и торговлей, он, без всякого кровопролития, забрал их и с рассветом, поместив жен и детей на турецкое судно, отвел его на средину Дуная; прорубил дно судна и в глазах отцов и мужей погрузил его в волны. А потом, тут же на берегу, перерезал несчастных турок. Подвиг этот доставил ему звание генерала и начальника артиллерии. (Прим. И. Липранди).

вернуться

411

К этому месту в журнальной публикации П. И. Бартенев сделал примечание «От себя Пушкин ничего не прибавил тут». Оно позволяет предположить, что Бартенев был знаком с двумя повестями Пушкина или руководствовался свидетельством Липранди, что в них содержится лишь запись молдавских преданий без «прибавлений» от лица самого Пушкина. Местонахождение этих пушкинских работ неизвестно. Об их содержании см.: Г. Г. Богач, цит. работа.

вернуться

412

Случай этот как-то попал в мой дневник, из которого вкратце извлекаю сцену, которая может послужить для оценки Пушкина теми, которые сумеют сделать это лучше меня. Не лишним считаю сказать здесь, что, когда сцена эта заносилась в дневник, я был знаком с Пушкиным едва ли более полутора месяца и, как нелитератор и плохой ценитель его дарований, не имел ничего с ним общего, исключая приятной, веселой с ним беседы, тогда как с Ф. Ф. Орловым я был близок с 1812 г. по некоторым особенным отношениям и, конечно, должен бы был быть пристрастнее к нему. (Прим. И. Липранди).