Через несколько дней после этого чтения тетушка предложила нам всем после ужина прогулку в Михайловское. Пушкин очень обрадовался этому, и мы поехали. Погода была чудесная, лунная июньская ночь дышала прохладой и ароматом полей. Мы ехали в двух экипажах: тетушка с сыном в одном; сестра, Пушкин и я — в другом. Ни прежде, ни после я не видала его так добродушно веселым и любезным. Он шутил без острот и сарказмов; хвалил луну, не называл ее глупою[509], а говорил: «J’aime la lune quand elle éclaire un beau visage»[510]. Хвалил природу и говорил, что он торжествует, воображая в ту минуту, будто Александр Полторацкий остался на крыльце у Олениных, а он уехал со мною; это был намек на то, как он завидовал при нашей первой встрече Александру Полторацкому, когда тот уехал со мною. Приехавши в Михайловское, мы не вошли в дом, а пошли прямо в старый, запущенный сад,
с длинными аллеями старых дерев, корни которых, сплетясь, вились по дорожкам, что заставляло меня спотыкаться, а моего спутника вздрагивать. Тетушка, приехавши туда вслед за нами, сказала: «Mon cher Pouchkine, faites les honneurs de votre jardin à Madame»[512]. Он быстро подал мне руку и побежал скоро, скоро, как ученик, неожиданно получивший позволение прогуляться. Подробностей разговора нашего не помню; он вспоминал нашу первую встречу у Олениных, выражался о ней увлекательно, восторженно и в конце разговора сказал: «Vous aviez un air si virginal; n’est-ce pas que vous aviez sur vous quelque chose comme une croix?»[513]
На другой день я должна была уехать в Ригу вместе с сестрою Анною Николаевной Вульф. Он пришел утром и на прощание принес мне экземпляр 2-й главы Онегина[514], в неразрезанных листках, между которых я нашла вчетверо сложенный почтовый лист бумаги со стихами:
Когда я сбиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него промелькнуло тогда в голове, не знаю. Стихи эти я сообщила тогда барону Дельвигу, который их поместил в своих «Северных Цветах», Мих. Ив. Глинка сделал на них прекрасную музыку и оставил их у себя[515].
Во время пребывания моего в Тригорском я пела Пушкину стихи Козлова:
Мы пели этот романс Козлова на голос «Benedetta sia la madre», баркаролы Венецианской. Пушкин с большим удовольствием слушал эту музыку и писал в это время Плетневу: «Скажи слепцу Козлову, что здесь есть одна прелесть, которая поет его Венецианскую ночь. Как жаль, что он ее не увидит! Дай бог ему ее слышать!»[516]
Итак, я переехала в Ригу. Тут гостили у меня сестра, приехавшая со мною, и тетушка со всем семейством. Пушкин писал из Михайловского к ним обеим; в одном из своих писем тетушке он очертил мой портрет так: «Хотите знать, что за женщина г-жа Керн? она податлива, все понимает; легко огорчается и утешается также легко; она робка в обращении и смела в поступках; но она чрезвычайно привлекательна»[517].
Его письмо к сестре очень забавно и остро; выписываю здесь то, что относилось ко мне[518]:
«Все Тригорское поет: „Не мила ей прелесть NB ночи“, и у меня от этого сердце ноет; вчера мы с Алексеем проговорили 4 часа подряд. Никогда еще не было у нас такого продолжительного разговора. Угадайте, что нас вдруг так сблизило? Скука? Сродство чувства? Не знаю. Каждую ночь гуляю я по саду и повторяю себе: она была здесь; камень, о который она споткнулась[519], лежит у меня на столе, подле ветки увядшего гелиотропа[520], я пишу много стихов — все это, если хотите, очень похоже на любовь, но клянусь вам, что это совсем не то. Будь я влюблен, в воскресенье со мною сделались бы судороги от бешенства и ревности; между тем мне было только досадно[521], — и все же мысль, что я для нее ничего не значу, что, пробудив и заняв ее воображение, я только тешил ее любопытство, что воспоминание обо мне ни на минуту не сделает ее более задумчивой среди ее побед, ни более грустной в дни печали; что ее прекрасные глаза остановятся на каком-нибудь рижском франте с тем же пронизывающим сердце и сладострастным выражением, — нет, эта мысль для меня невыносима; скажите ей, что я умру от этого, нет, лучше не говорите, она только посмеется надо мной, это очаровательное создание. Но скажите ей, что если в сердце ее нет скрытой нежности ко мне, таинственного и меланхолического влечения, то я презираю ее — слышите? — да, презираю, несмотря на все удивление, которое должно вызвать в ней столь непривычное для нее чувство[522]. <…> 21 июля».
508
Поэма «Цыганы», начатая в Одессе, была закончена в селе Михайловском 10 октября 1824 г. Судя по описанию Керн, Пушкин читал поэму в Тригорском по беловой рукописи, находящейся в третьей «масонской тетради» (
509
Керн имеет в виду строки из «Евгения Онегина», относящиеся к Ольге Лариной:
Ср. с письмом Пушкина к В. Ф. Вяземской из Михайловского: «Небо у нас сивое, а луна точная репка» (
514
Отъезд Керн из Тригорского в Ригу по настоянию П. А. Осиповой состоялся 19 июля 1825 г. (
515
Автограф стихотворения «К ***» («Я помню чудное мгновенье…»), подаренный Керн, не сохранился. До нас дошел лишь его черновик (
516
Романс «Венецианская ночь» на стихи И. И. Козлова исполнялся на мелодию популярной в эти годы венецианской баркаролы, которую, по воспоминаниям современника, в Петербурге «барышни пели почти постоянно» (
517
Письмо Пушкина к П. А. Осиповой, из которого Керн приводит относящиеся к себе строчки, не дошло до нас, однако достоверность этого сообщения подтверждает собственное письмо Пушкина к Керн, содержащее текстуальные совпадения с процитированным отрывком (
518
Керн включила в свои мемуары большие отрывки из писем Пушкина, давая их по хранившимся у нее подлинникам (на французском языке). Однако в тексты, даваемые Керн, «при переписке» вкрались мелкие ошибки и неточности (пропуск и замена отдельных слов, букв, знаков препинания и пр.), о чем сама мемуаристка сообщала П. В. Анненкову, надеясь при последующих изданиях исправить эти погрешности (
519
Никакого не было камня в саду, а споткнулась я о переплетенные корни дерев. (
521
Ему досадно было, что брат поехал провожать сестру свою и меня и сел вместе с нами в карету. (