Однако процитированные аргонавтические строки написаны много позже, чем тексты «Золота в лазури», уже после того, как закончился и аргонавтизм Белого, и русский символизм начала XX века вообще. Этот пронзительный лирический пассаж Белый вставляет в роман «Москва» как внутренний монолог отнюдь не самого симпатичного персонажа — профессора Задопятова, ученого бездарного, официозного и весьма далекого от веяний символизма. По сюжету Задопятов является давним кумиром и любовником жены профессора Коробкина. Аргонавтические трагические предчувствия и высокий символистский пафос овладевают стариком Задопятовым по причинам, вполне анекдотическим — из страха перед гневом собственной жены, заподозрившей измену: «Боялся ее лютой ревности он» (Москва. С. 145). Если к этому добавить еще то, что дама, являющаяся одновременно любовницей Задопятова и супругой Коробкина — Василиса Сергеевна Коробкина, — частично «списана» с матери Белого Александры Дмитриевны Бугаевой, то зрелище получается совсем неприглядным.
И тем не менее этих «компрометирующих» и снижающих обстоятельств недостаточно для того, чтобы расценивать аргонавтический монолог горе-любовника как откровенную и однозначную издевку Белого над собственным символистским прошлым.
Задопятов в романе ничтожен, смешон, даже отвратителен, но он не является злодеем. И Белый предоставляет своему герою возможность развития, изменения в лучшую сторону. По ходу действия тональность описания персонажа меняется и Задопятов начинает вызывать у читателя уже не отвращение и насмешку, а все больше — сострадание, жалость и даже уважение. Очеловечивает и облагораживает Задопятова несчастье, случившееся по его же вине с прежде нелюбимой, монструозной женой Анной Павловной: известие об измене мужа привело ее к параличу, потере речи, приковало к креслу, превратив из важной «профессорши» в уродливое, мычащее, истекающее слюной беспомощное тело:
<…> лежала на спинке ее голова <…> в тяжелой улыбке кривел ее рот; от губы отвисающей — слюни тянулися; блеск углубившихся глаз вырывался из бреда мясов и мутящихся звуков, которыми оповещала окрестности.
Грустно сказать: стало время ее — разваляньем; занятье — мычаньем (Москва. С. 262).
Задопятов становится преданной, заботливой, самоотверженной сиделкой своей супруги:
Не устраивая вахтпарадов своим убежденьям, над нею проделывал все, отстранивши сестру милосердия он; убежденно по саду катал; и — обласкивал мысленно:
— Женушка.
— Женка.
Была же не «женкой», а «женицей», вздутой, лиловой и потною: пала, как в битве (Москва. С. 264).
То, что другим кажется «смрадным телом», для него — источник любви, жизни и счастья. Он видит теперь жену «духовным» взором:
Мычанью Никита Васильевич не верил: по редким подслухам он знал, что сознанье «ее» — изострилось и что — не корова она, а — весьма «Анна Павловна» (Москва. С. 264).
Новое, «духовное» видение ведет Задопятова к осознанию недостойности прежнего существования, к переосмыслению прежних ценностей — и к перерождению:
<…> куда это каменность делась? Он весь пробыстрел; и — казался мешком, из которого вытек «душок», но в котором воспрянул жизненыш <…>.
Над креслом себя изживал не Никитой Васильевичем, а «Китюшей», которого верно б она воспитала в «Никиту», а не в «3адопятова», выставленного во всех книжных лавках России (четыре распукленьких тома: плохая бумага; обложка — серявая); вздувшись томами, он взлопнул; полез из разлоплины «пупс», отрываяся от жиряков знаменитого пуза, откуда доселе урчал он и тщетно толкался; а вот почитатели — «пупса» не знали; и — знать не хотели; ходили к сплошным жирякам: к юбилейным речам; почитатели ждали статьи о Бальзаке от «нашего достопочтенного старца»; он — вместо статьи подтирал ее слюни, из лейки левкой поливал иль — возился с хорошеньким «Итиком».
«Итик» захаживать стал, — белокурый мальчонок: трех лет <…>.