Выбрать главу

— Значит, только у нас в православии единение и братство, только наша православная церковь всегда была собою самой...

— Да будет тебе, — поморщился Ростопчин, — нечего из себя богоизбранника строить, все одним миром мазаны... Про Никона слышал?

— Это про какого? Про древнего?

— Ну и не такого уж древнего... Раскол-то откуда пошел? От чего?

— От англичанина, — ответил Петечка с уверенностью.

— От англичанина, — повторил, вздохнувши, Ростопчин. — Несчастные мы люди, Петя. Чуть что не так, сразу же ищем, на кого б причину перевалить, себя виновными признать ни в чем не желаем...

— А кто себя виновным желает признать? — возразил Петя. — Американец, что ль? Или немец? А тутошние люди?!

— Американец чаще свою неправоту признавал, Петечка. Они ж во времена Рузвельта признали много своих ошибок, на том и выстояли... А мы? Мне ж мамочка рассказывала, покойница, как шептались про то, что Победоносцев Россию душит, государыня психопатка, только колдунам верит, про то, что Россией правит коррумпированная банда, но ведь шептались, Петечка, вслух-то славословили! Пойди кто задень — на дыбу! Славь, ура, не тронь! Вот и случился семнадцатый год, когда взорвалось изнутри... А ты про наше православное единение... Ерунда это, Петечка. Давно уж нет единения, с Никона еще, с наших обновленцев. Ладно, Петечка, давай помолимся молча, чтоб и в следующий год нам с тобою вместе этот день отметить. Следи за могилами, как и прежде.

Ростопчин дал Петечке пятисотфранковый билет и, не прощаясь, пошел к арендованному «фиатику»; через пятнадцать минут был в аэропорту, а через два часа оказался в своем замке над озером, в Цюрихе.

Дворецкий сказал, что прилетел Шаляпин, Федор Федорович, отдыхает в той комнате, где обычно останавливается; неважно себя чувствовал с дороги, от обеда отказался.

«Господи, — подумал Ростопчин, — вот счастье-то! Если о ком и можно было мечтать, то лишь о нем, как же мило он поступил, что не забыл о моем дне!»

— Пожалуйста, Шарль, накройте нам в каминной, к телефону не подзывайте, Федор Федорович любит птицу, пусть сделают фазана, спросите на кухне, успеют ли?

Потом он поднялся к себе, принял ванну, как-никак намотал за сутки более двух тысяч верст, взял аспирин (все-таки здесь странные люди, подумал он, «взял самолет», «взял метро», «взял аспирин». Все берут, берут, когда отдавать успевают?!), закапал в глаза мультивитамины (ложь прекрасна; великолепно известно, что эти капли никакие не мультивитамины, а возбуждающее средство, форма наркотика, можно получить только по предписанию врача) и начал переодеваться к ужину...

— Ах, Женя, — пророкотал Федор Федорович, подвинув стул поближе к камину, громадному, сложенному из грубого камня, стиль Кастилии или северной Шотландии конца прошлого века, — какое счастье быть беспамятным, не знать, сколько нам лет, не ведать, где наши родные. Если б помнить только радостное, если б забыть, где ныне наши отцы, друзья, подруги...

— У тебя какая пора самая счастливая?

— Детство, конечно же... Да ведь и у каждого так. Вспомни, как Лев Николаевич писал про волшебную зеленую палочку, про брата Николеньку, про доброго Карла Ивановича... «Guten Morgen»11, Карл Иванович», — за одной фразой весь дух прошлого века встает... Ты, кстати, знаешь, отчего соловьи ночью поют?

— Нет.

— О, это поразительно... Они, знаешь ли, оттого заливаются, что полны беспокойства, как бы самочка не уснула, развлекают ее, покудова она птенцов высиживает, а то ненароком выпадет, сонная, из гнезда, тогда конец, гибель рода, катастрофа, disaster12...

— Да неужели?!

— Представь себе, абсолютная правда. Мне один ботаник говорил в Риме, кстати, чем-то на Дон Кихота похож, А у тебя какая пора самая счастливая?

— Старость, — Ростопчин вздохнул, но сразу же заставил себя улыбнуться; не терпел, когда его настроение передавалось другому, тем более Федор Федорович приехал так трогательно, все помнит, дорогой, один он остался на всем белом свете; хозяин «Максима» преставился, на десятом, правда, десятке; Юсупова нет, лица Рахманинова и Бунина стал забывать, страшно...

— Ах, перестань, Евгений, полно, будет... Не верю... Детство у каждого — счастье...

— Федор, но ты же в детстве не голодал. А я стал сытно есть только годам к сорока пяти, когда раскрутил дело. Смешно: став богатым, я, естественно, взял себе личного врача, и первое, что тот сделал, предписал мне жесточайшую диету: молоко, творожок, ломтик хлеба из отрубей и фрукты. Я-то в молодости мечтал о больших кусках шипящего мяса, об ухе, про которую мамочка рассказывала, когда сначала курицу варят, потом в этот бульон кладут ерша со щукою, а уж после, отцедив, залаживали стерлядь; царская уха; и обязательно пятьдесят граммов водки в нее, именно так варили на Волге...

вернуться

11

Доброе утро (нем.).

вернуться

12

Несчастье (англ.).

полную версию книги