Из-за куска мыла, одной сигареты, отданного с запозданием письма вспыхивали драки; к тому же начали прибывать солдаты из других частей (чьи офицеры были далеко), над ними Жиряк уже не имел власти; они говорили: «Ты еще нас попомнишь», — когда он валялся пьяный на койке и, мало что соображая, усталым движением руки указывал на кучу корреспонденции (он забывал, какие письма нужно раздать, какие должны быть отправлены); прямо у него на глазах, обретших лишенную блеска посюсторонность сваренных вкрутую яиц, они вносили свои имена в журнал увольнений, крали у него шнапс и подштанники, с радостными воплями водружали их на палку, а палку втыкали в гору мусора возле барака — и срамное знамя развевалось на ветру, выставленное на всеобщее жалостливое обозрение; либо враги Жиряка пропитывали этот предмет одежды горняцкой сивухой, купленной у водителей локомотивов, и, одухотворив таким образом, затем поджаривали над костерком.
Была сооружена душевая палатка: десять помывочных мест для сотен грязных мужских тел; вода еле-еле капала, была холодной как лед, а низкого качества ядровое мыло не пенилось. Кристиану совсем не хотелось сражаться в тесном закутке за пару горстей воды, он с ненавистью отнесся к такому покушению на последние остатки приватной сферы, сохранявшиеся у тех, кто, и надев солдатскую форму, не теряет своего Я, а пытается противостоять предписанному «большому Мы» армейской жизни. Он мылся, вспоминая зимнюю воду из бочки Курта, — возле курящейся на морозе глубокой лужи, далеко в стороне от барака.
Утром 31 декабря питьевая вода в автоцистерне, которая обслуживала расположившиеся здесь части, замерзла; еды не хватило на всех: грузовик с полевой кухней застрял где-то по дороге; раздаваемые порции закончились задолго до Кристиана и Жиряка; Кристиан впервые с удивлением осознал, что существует такая вещь, как голод. Прежде ему не случалось сталкиваться с этим явлением — ни в Шведте, ни на Карбидном острове, ни уж тем более дома, где всякий, кого он знал, хоть и постоянно брюзжал на жизнь, однако, как ни странно, ни в чем не нуждался… разумеется, это достигалось только благодаря личным связям и ценой бесконечного мотания по очередям, но ведь батон хлеба стоил всего одну марку четыре пфеннига, булочка — одну марку, пакет молока — шестьдесят шесть (а после подорожания семьдесят) пфеннигов, и уж такие продукты имелись всегда…
<…>
Грозовые зарницы
<…>
— Приблизься! — Корректор Клемм важно кивнул своему сослуживцу Мено. — О честный трудяга, - забормотал, - ты безупречно влачишь ярмо, готовишь, как каждый год, ярмарку, но успеваешь… ах, барышня Вробель, вот уж не думал увидеть здесь и вас; господа из Бетховенского квартета о такой приятной возможности умолчали.
— Вы… тоже собрались на мероприятие?
Все трое инстинктивно ретировались из светлого круга под фонарем, и Оскар Клемм, кавалер старой выучки, вместо ответа протянул Мадам Эглантине руку - та приняла знак внимания благосклонно, хотя вообще, как знал Мено, на обращение «барышня» сердилась. Лицо ее было бледным, глаза от сомнений и страха потемнели; зато на пальто, скроенное из добротного дедовского лодена, были нашиты войлочные аппликации в виде разноцветных ступней, пальцы которых (Оскар Клемм называл их, на саксонский манер, топырками) дерзко торчали в разные стороны.
— Вы мне позволите завязать вам шнурки? Прикиньте, моя дорогая, что будет, если вы споткнетесь.
— Розентрэгер должен сегодня говорить, — осторожно сказал Менo.
— Это хорошо, хоть раз послушать что-то другое. Шифнер нам запретил ходить туда, но, дорогие коллеги, — Клемм вдруг остановился и поднял голову, — я, со своей стороны, решил, что пора наконец набраться мужества.
Церковь Святого Креста, программа Мауэрсбергера{45}. Люди стояли так тесно, что одной пожилой даме поблизости от Мено, с которой случился обморок, некуда было упасть. «Как одиноко стоит город, некогда многолюдный!»{46} Но (что очень характерно, подумал Мено) об ужасном нужно было сказать красиво, благозвучно — прозрачные голоса хора Святого Креста уже начали очаровывать слушателей, — нужно было дать сказаться гармонии, обрамленной правильной формой и преданием; когда эта музыка родилась, в ней увидели лишь приверженность традиции, хотя она хотела быть чем-то другим. Этерические голоса — и, по контрасту к ним, совершенно лишенная украшений, выжженная дотла церковь, шершавая штукатурка стен; над головами прихожан, в ореоле свечного сияния, — заклинающий сдержанную скорбь, вносящий умиротворение кантор, чьей дирижерской палочке с детской невинностью подчиняются и светло веющие вуали хорового пения, и их опора, звуки йемлиховского органа.{47}
45
Дрезденская церковь Святого Креста на Старом рынке — главный евангелически-лютеранский храм Саксонии, рассчитан на 3000 сидячих мест; знаменит своим церковным хором. В 1989 г. стал центром «Дрезденской революции». Рудольф Мауэрсбергер (1889—1971) был кантором церкви Св. Креста в 1930—1971 гг. Здесь имеется в виду программа из трех написанных им произведений для церковного хора: «Христова вечерня для прихожан церкви Святого Креста», «Дрезденский реквием» (написанный в память о бомбардировке Дрездена 13 февраля 1945 г.) и «Vater unser».
46
Часть «Дрезденского реквиема», написанная на слова Плача Иеремии (цитируемая строка — Плач Иер. 1:1).
47
«Йемлих» — знаменитая дрезденская фирма по изготовлению органов, основанная тремя братьями Йемлих (Готхельфом Фридрихом, Иоганном Готхольдом и Карлом Готлибом) в 1808 г.