Выбрать главу

— Похоже, — сказал поднявшийся на стременах Урбан Горн, — сейчас здесь наглядно подведут итоги нашей дорожной дискуссии.

— На то смахивает, — сглотнул слюну Рейневан. — Эй, люди! Кого казнить будут?

— Харетиков, — пояснил, поворачиваясь, мужчина с внешностью попрошайки. — Схватили харетиков. Говорят, гусов или чегой-то вроде того…

— Не гусов, а гусонов, — поправил с таким же польским акцентом другой оборванец. — Жечь их будут за святотатство. Потому как гусей причащали.

— Эх, темнота! — прокомментировал стоящий по другую сторону телеги странник с нашитыми на плаще завитушками[111]. — Ну, ничего же не знают. Ничего!

— А ты знаешь?

— Знаю. Хвала Иисусу Христу! — Странник заметил тонзуру плебана Гранчишека. — Еретики зовутся гуситами, а берется это от ихного пророка Гуса, а вовсе не от каких ни гусей. Они, гуситы, значицца, говорят, что чистилища вовсе нету, а причастие принимают обоими способами, то есть sub utraque specie[112]. Потому и называют их утраквистами[113].

— Не учи нас, — прервал Урбан Горн, — мы и без того ученые. Этих троих, спрашиваю, за что палить будут?

— Ну, этого-то я не знаю. Я нездешний.

— Вон тот, — поспешил разъяснить какой-то здешний, судя по испачканному глиной фартуку, каменщик. — Тот в позорном колпаке — чех, гуситский посланец, поп-отступник. Из Табора, переодевшись, пришлепал, людей на бунт подбивал, церкви жечь. Его признали собственные же родаки, те, что после двенадцатого года из Праги удрали. А второй — Антоний Нэльке, учитель приходской школы. Здешний сообщник чеха-еретика. Укрытие ему давал и с ним еретические писания распространял.

— А женщина?

— Эльжбета Эрлихова. Она совсем из другой, как говорится, бочки. По случаю. За компанию. Мужа свово, с любовником стакнувшись, ядом отравила. Любовник сбежал. Если б не это, тожить бы на костер взошел.

— Вылезло ноне шило из мешка, — вставил тощий тип в фетровой шапке, плотно обтягивающей череп. — Потому как это ее второй муж, Эрлиховой-то. Первого небось тоже отравила, ведьма.

— Может, отравила, может, и не отравила, тут бабка надвое сказала, — присоединилась к диспуту толстая горожанка в расшитом полукожушке. — Говорят, тот, первый, вусмерть запил. Сапожник был.

— Сапожник — не сапожник, отравила она его как пить дать, — припечатал тощий. — Не иначе там и чары какие-никакие в дело пошли, ежели под доминиканский суд попала…

— Коли отравила, то и получила за дело свое.

— Верно, что получила.

— Погодьте, — крикнул, вытягивая шею, плебан Гранчишек. — Приговор княжий читают, а не слышно ничего.

— А зачем слышать-то? — съехидничал Урбан Горн. — И так все известно. Те, что на кострах, это haeretica pessimi et notirii[114]. А Церковь, которая кровью брезгает, передает наказание виновных на brachium saeculare, светским властям.

— Помолчите, сказал я!

— Ecclesia non sitit sanguinem[115], — долетел со стороны костров прерываемый ветром и прибиваемый гулом толпы голос. — Церковь не желает крови и отвращается от нее… Так пусть же осуждение и наказание перейдет в руки brachium saeculare, светской власти. Requiem aeternam dona eis…[116]

Толпа взревела. У костров что-то происходило. Палач был уже рядом с женщиной, что-то проделал у нее за спиной, как бы поправлял накинутую на шею петлю. Голова женщины мягко, как подрезанный цветок, упала на грудь.

— Он ее удушил, — тихо вздохнул плебан, совсем так, словно прежде ничего подобного не видел. — Шею ей переломил. Тому учителю тоже. Они, видимо, на следствии раскаялись.

— И кого-нибудь завалили, — добавил Урбан Горн. — Нормальное дело.

Толпа выла и сквернословила, недовольная милостью, оказанной учителю и отравительнице. Крик усилился, когда вязанки хвороста полыхнули синим пламенем, полыхнули бурно, мгновенно охватив костры вместе со столбами и привязанными к ним людьми. Огонь загудел, взвился высоко, толпа, охваченная жаром, попятилась, теснота стала еще больше.

— Портачи! — крикнул каменщик. — Говенная работа! Сухой взяли хворост, сухой! Как солома!

— Воистину портачи, — согласился тощий в фетровой шапке. — Гусит и звука издать не успел! Не умеют они палить. Вот у нас, во Франконии, аббат из Фульды, ого, вон тот умеет! Сам за кострами присматривал. Бревна укладывать велел так, чтобы вначале они только ноги поджаривали до колен, потом выше, до яиц, а потом…

вернуться

111

По традиции паломники, отправляющиеся в Святую Землю, в Сантьяго-де-Компостелла (к могиле святого Иакова, самое популярное в средневековой Европе место паломничества) или к местночтимым святыням, отпускали бороду и облачались в паломническую одежду — калиги, коричневый или серый плащ, греческую шляпу с весьма широкими полями, обыкновенно украшенную раковинами. Раковина (улитка) считалась символом паломничества. Иногда паломники нашивали «улитки» на плащи или использовали собственно не самые раковины улиток, а символическое изображение завитушки.

вернуться

112

Под обоими видами.

вернуться

113

Гуситы, стоящие за умеренную социальную и политическую реформу церковной жизни в Чехии.

вернуться

114

Заслуживающие порицания, бессовестные еретики (лат.).

вернуться

115

Церковь не жаждет крови (лат.).

вернуться

116

«Великий покой даруй им…» — начальные слова католической заупокойной молитвы (лат.).