— Так это, верно, было очень давно. Во времена гайдамаков, да? — спросил Гридин. — Я слышал и читал об этом страшном событии. Как же вам удалось спастись?
— Когда за селом появилось облако пыли от их коней, — сказала Фира, — отец спрятал Рахиль, Хаю и меня с Мойшей на руках в сарае, в яме. Рахиль и Хая были совсем еще маленькие девочки. Ночью пришел сосед, переодел нас в одежду своих дочерей, дал коня с телегой, и мы поехали в Борисов к Эмме — как будто бы погорельцы. И вы знаете, нас никто не узнал, и даже гайдамаки давали нам хлеба… Значит Бог не хотел, чтобы нас убили.
— Зато когда они приехали в Борисов, — сказал рэб Иосиф с печалью в глазах, — гайдамаки таки сумели убить еще одного человека.
— Иосиф! — воскликнула Эмма.
— Не сердись, Эмма, но если уже есть разговор, так пусть он будет полным. Когда они приехали в Борисов, мы ждали ребенка, которого Эмма выбросила, как только увидела ту страшную телегу у нас под окном. Они приехали рано утром и не хотели нас будить. Когда она разглядела в окно, кто там, в телеге, то стала кричать: а папа? а мама? а Гершел?
— Господину Гридину совсем необязательно знать так много подробностей, — тихо сказал Бенинсон.
— Столь скорбные события, к несчастью, оттого и случаются, что им дано состоять из подробностей, — заметил Гридин. — Однако должен заметить, и пусть сие служит для вас утешением, что действия, подобные совершенному гайдамаками, невозможны в Российской империи.
— Как любят говорить у вас в Москве, — ласково сказал Бенинсон, — вашими устами да мед бы пить, господин Гридин.
— Давид! Давид! — воскликнул вдруг Гумнер. — Прочти господину Гридину вирши о снегире. Это исключительно замечательные вирши. Вы, конечно, знаете их наизусть, но так, как читает их Давид, вам обязательно должно понравиться.
— Не знаю, к месту ли… стих сей… — вспыхнул Давид, юноша не более шестнадцати лет от роду.
— А кто тебе сказал, что мы здесь собрались, чтобы читать молитвы? — громко сказала Хая.
Давид выбрал место, откуда он всем был хорошо виден, и после некоторого молчания, которое понадобилось, чтобы унять волнение, еще ломким голосом так прочитал стихи Гавриила Державина, словно бы песню пропел:
— Весьма и весьма похвален твой порыв, Давид, к стихам военным, — тут же произнес Гридин, — Гавриилу Романовичу радостно было бы услышать, как ты читаешь его «Снигиря». Только удивительно мне, откуда пришли к тебе столь возвышенные чувства к ратному делу?
— От покойного князя Осташкова, в имении которого мой отец и теперь еще служит, — ответил Давид.
«Да полно, Осташков ли? — быстро подумал Гридин. — Для таких чувств иные народы делали путь столетиями. Мудрено ли, что еще и двух десятков лет не прошло, когда рядом с поляками, против того же Суворова встали так же и евреи[8]. Есть, есть о чем тут поразмыслить».
— Если бы мужчины не любили ратное дело, то и не было бы стольких войн, — сказала Хая и заплакала.
— Чего же ты плачешь? — спросила Эмма.
— Я вспомнила, как Нахман в жаркий день поехал верхом на коне к реке и, когда прыгнул в воду, то попал головой на камень.
— Что он ненароком попал головой на камень, мы давно уже знаем. Но когда это было? Десять лет назад, а она все плачет, — сказала Рахиль. — Что же мне делать? Биться головой о стену, если мой муж умер этой весной? Боже мой, Боже мой, какой это был человек! Такой порядочный и такой красивый…
8
В состав повстанческой армии Костюшко, которая была разбита Суворовым в 1794 г., входил отряд еврейской молодежи.