Выбрать главу

Понятное дело, что о слабости, а уж тем более о причиняющей массу хлопот слабости к домашнему зверью, трудно разглагольствовать пространно, и я предполагаю, что редактор Фифи, который ведь и по сей день носит в памяти образ своего необыкновенного рыжего котяры, умершего пару лет назад, именно по этой причине кошачий вопрос обходит. Верность Филимону является причиной его интеллектуальной уклончивости и сдержанного молчания. Молчание это понравилось бы Ежи Стемповскому, который клеймил у авторов романтическую склонность к животным и отсутствие обуздывающей эту склонность школы классицизма. (Стемповский, кстати, к судьбе кошек, живших в Мезон-Лаффитте[68] отнесся крайне невнимательно, по правде говоря, он вообще не заинтересовался их судьбой.)

Здесь, в этой исповеди левши, я радикальным образом даю волю романтической склонности к животным, я даже позволяю себе интимные откровения от имени полного скрытности Фифи. Другое дело, что при помощи прямого повествования и частных признаний я абсолютно ни к чему не пришел, ни к чему даже не приблизился, и описать жизнь моих близких, живых и мертвых, и даже мою собственную загубленную жизнь мне кажется по-прежнему невозможным. Реальность, находящаяся в пределах досягаемости для рук и памяти, есть по сути неуловимый Левиафан, рассекающий непроницаемые глубины океанов.

То есть все плохо. По тысяче разных причин все плохо. Мать, прижавшись лбом к стеклу, целыми часами стоит у окна и с болью наблюдает, как новые соседи, ничуть не смущаясь, разоряют старый сад пана Коссобудского. Я иду в центр, проверяю, нет ли в храме объявлений о смерти, захожу в книжный магазин, на почту, на рынок. Лето в самом разгаре, и нет лыжников в разноцветных комбинезонах, которые умножали мою печаль, но дачники в попугайских бермудах ничуть не лучше, а может, и хуже. На здании школы, в которой сорок лет назад пани Мазур, молча всматриваясь в нарисованные моей правой рукой буквы, искореняла во мне остатки безграмотности, висит желтый транспарант с надписью «Самые ядовитые змеи мира в центре Вислы». Десять мужчин в гуральских костюмах поют на Рынке старую песню о свободе. Облака плывут над Чанторией. Где-то в Польше идут ливни, бушуют потопы. «Наказанье Божье пусть научит нас смирению, — из громкоговорителя, подвешенного над раковиной сцены, слышен голос пророка Иеремии. — Покуда зло не перестанет одерживать верх, покуда не соединятся разделенные любовники, покуда не очнутся спящие рыцари — не будет конца катаклизмам…» Голос пророка Иеремии оказывается голосом заместителя начальника штаба по борьбе с наводнениями. Камень падает у меня с сердца, но все-таки остается впечатление, что в высказывании заместителя начальника есть какая-то неясность.

Я возвращаюсь домой, еще раз перелистываю страницы переписки Стемповского и Гедройца и вдруг осознаю, что обвинение в романтической склонности к животным Стемповский предъявляет Гомбровичу. Все очень плохо. По тысяче разных причин все очень плохо. Сад в запустении, ядовитые змеи ползут, воды из берегов выходят, кота рядом нет, тоска человека, как удавка, душит, да еще вдобавок ко всему Стемповский в отношении Гомбровича заблуждается.

вернуться

68

Мезон-Лаффитт — местность под Парижем, где располагались редакция журнала «Культура» и издательский центр под руководством Ежи Гедройца.