Выбрать главу

28 мая пришел приказ, и мы вылезли из окопов сражаться. Теперь это называется битвой при Кантиньи, только на самом-то деле это была никакая не битва, а марш-бросок на немецкий клин, в котором порубили на куски сотни человек с обеих сторон, словно это были говяжьи туши, висящие в сараях у нас дома. Очевидно, бошам пришлось круче, потому что через сорок пять минут городок был наш, и мы вальсировали по липким от крови улочкам, напевая свою любимую песенку:

Мадемуазель из веселый Пари, парле-ву? Мадемуазель из веселый Пари, парле-ву? Ах, мадемуазель из веселый Пари! У нее трипак, и она наградила меня, Джиги-джаги, парле-ву?

Никогда не забуду, как впервые взял на мушку фрица, сержанта с закрученными вверх усами; они топорщились над верхней губой, словно оленьи рога. Прицелился, нажал на курок и убил; как все просто: вот он стоит, а вот уже лежит — человек, которого я даже не знал. И я подумал, как легко будет стрелять в Гарри Хайнса, которого я ненавидел.

Следующие три дня боши контратаковали, и я научился их ненавидеть. Когда кому-нибудь из наших отрывало руку или ногу гранатой, они звали маму, в основном по-английски, но иногда по-испански, иногда на идиш, и, достаточно раз это увидеть, тебе хочется убить каждого фрица в Европе, вплоть до кайзера. Я поступал, как учил Фискеджон. Мальчишка шел, спотыкаясь, на меня с поднятыми руками — «камарад! камарад!» — и я встретил его штыком. Есть что-то в том, чтобы сжимать в руках «ремингтон» с этим прелестным кусочком стали, навинченным на дуло. Тогда я распорол парня слева направо, точно подчеркивал ногтем строчку в наставлениях снайперу, и кишки с кровью выплеснули наружу, словно пролитый суп. Было интересно и абсолютно законно. Однажды я даже видел непереваренный завтрак фрица. Впрочем, в целом Фискеджон был не прав. У дюжины парней, которых я вспорол, не было не то что гранаты, вообще ничего.

Я сменил тактику. Стал брать пленных. «Камарад!» — сначала пять. «Камарад!» — шестой. «Камарад!» — седьмой. Только у этого седьмого действительно нашлась граната, и он сразу же неуклюже ткнул мне ее в грудь.

К счастью, я успел отскочить.

Фриц хорошо прикололся — ему оторвало полбашки, а я лишь угодил на койку полевого госпиталя. Сначала я даже не понял, что ранен. Просто вытаращился на того парня, у которого не было ни носа, ни нижней челюсти, и думал: «А может, лучше Гарри Хайнса прикончить гранатой?»

Цок-цок, мой страж поворачивается налево. Тук-тук-тук, переставляет винтовку, ждет. Старая гвардия — третья пехотная дивизия США — никогда не сдается. Двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю: можете себе представить? Скажем, три часа ночи перед Рождеством, валит снег, и ни души, кроме кучи мертвых ветеранов, а тут этот мрачный, молчаливый часовой, важно расхаживающий мимо моей могилы? Мурашки по коже. Жуть.

Дивизионные хирурги сшили меня как могли, но я-то знал, что несколько осколков остались внутри, потому что грудь болела ужасно. Через неделю после того, как меня перевели из палаты безнадежных, мне выдали месячное содержание и отправили в Бар-ле-Дюк чуток отдохнуть и расслабиться, что, как всем было известно, означало немереное количество коньяка и проституток.

Целая деревня стала сплошным районом красных фонарей, и если у тебя водились франки, любовь можно было покупать хоть круглые сутки, хотя не мешало бы сначала изучить обстановку и приглядеться, у какой из дамочек зуд, что появляется вместе с трипаком. Вот так случилось, что первого июля, когда жаркие французские сумерки накрыли завшивленный бордель на Вандомской площади, Уилбур Хайнс после девятнадцати лет плавания в море девственности бросил наконец «якорь» в гавани разврата. Как и под Кантиньи, все произошло быстро и сумбурно и закончилось прежде, чем я успел опомниться. Впрочем, в запасе у меня оставалось шесть дней, и я подумал, что все еще наладится.

Мой страж направляется на север, двадцать один шаг. Солнце палит нещадно. Внутренняя лента фуражки пропиталась зловонным потом. Цок-цок: направо. Глаза прикованы к реке.

Мне нравился Бар-ле-Дюк. Жители обращались со мной, словно я был героем, салютовали везде, где бы я ни появлялся. Даже представить себе невозможно, каких почестей можно удостоиться в этом мире, если ты готов вспарывать животы неуклюжим немцам-подросткам.

Кроме «пуалю» [10] и проституток, в кафе кишмя кишели большевики, и, должен признаться, в их идеях мне виделся какой-то смысл — по крайней мере после третьего стакана «Шато д’Икем». После Кантиньи, где среди расплавленного металла Алвин Платт бестолково размахивал культей и истошно вопил «мамочка!», я начал задаваться теми же вопросами, что и большевики, например: «Зачем нам эта война?» Когда я сказал им, что родился в бедной семье, они все так ужасно оживились; я не чувствовал себя такой важной шишкой с тех самых пор, как меня взяли в армию. Я даже сунул этим ребятам несколько франков, а они немедленно записали меня в свою организацию, обозвав унтер-офицером. Так что теперь у меня было два звания: рядовой Американского экспедиционного корпуса и младший капрал Международного Братства Пролетарских Ветеранов, или черт их знает как они там себя называли.

На третью ночь безостановочного кружения по дешевым публичным домам я поспорил с одной из тамошних разбитных девок. Фифи — я всегда называл их «Фифи» — решила, что во второй заход обслужила меня особенно, это было как-то связано с ее ртом, bouche [11], и теперь требовала с меня двадцать франков вместо обычных десяти. Эти дамочки видели в каждом пехотинце мешок с деньгами. В Бар-ле-Дюк только и слышно было «les Americains, beaucoup d’argent» [12].

— Dix francs [13], — сказал я.

— Vingt [14], — настаивала Фифи.

Глаза у нее были неподвижные, как две дохлые улитки. Волосы — цвета дерьма голштинской коровы.

— Dix.

— Vingt — или говорить патруль, что ты меня порвал, — пригрозила Фифи.

Она имела в виду «изнасиловал».

— Dix, — повторил я, швырнув монеты на кровать, после чего Фифи объявила с кривой усмешкой, что у нее «страшная болезнь» и она надеется, что заразила меня.

Понимаете, вас там не было. Это не ваше тело было нафаршировано кусочками острого металла, и не вас заразила трипаком Фифи, и никто не ждал, что вы будете делать большое различие между сдающимися пацанами, которых должны протыкать штыками, и девками-лягушатницами, которых не должны. В груди вспухала боль. Половина моих друзей погибла, отстаивая сраную деревеньку, улочки которой были завалены конским навозом. Все, что я понимал тогда, так это то, что мерзкие гонококки вгрызаются в мой любимый орган.

Мой «ремингтон» стоял у двери. Сумерки окрасили штык в цвет репы; такой мирный и непохожий на саму войну тесак — если забыть о его назначении. Когда я воткнул его в Фифи и услышал, как сталь скребет кости ее таза, то подумал, насколько пророческой оказалась ее обмолвка: «Говорить патруль, что ты меня порвал».

Я воспользовался пожарной лестницей. Ладони мои были влажными и теплыми. Всю дорогу назад я чувствовал грызущую боль в животе, словно снова попал под газы. Жалел, что переступил порог призывного пункта в Ваалсбурге. Помогла дурацкая песенка. После шести припевов и бутылки коньяка я наконец уснул.

Мадемуазель из Бар-ле-Дюк, парле-ву? Мадемуазель из Бар-ле-Дюк, парле-ву? Мадемуазель из Бар-ле-Дюк, Она оттрахает тебя даже на курином шестке, Джиги-джаги, парле-ву?

Шестнадцатого июля я сел на один из «увольнительных» поездов и вернулся в свой полк, окопавшийся вдоль Марны. Там однажды уже случилась великая битва, где-то в четырнадцатом, и все ожидали следующей. Я с радостью покидал Бар-ле-Дюк со всеми его чудесами и удовольствиями. Местные жандармы, как я слышал, уже занимались делом Фифи.

Цок-цок, топ-топ-топ. Мой страж останавливается, двадцать одна секунда. Затем шагает на юг по черной дорожке.

вернуться

10

Рядовой.

вернуться

11

Рот (фр.).

вернуться

12

Американцы, много денег (фр.).

вернуться

13

Десять франков (фр.).

вернуться

14

Двадцать (фр.).