Выбрать главу

Как ни приятна была пассивная роль пациента, какое бы наслаждение, пусть даже несколько извращенное, ни доставляло положение окруженного заботой больного, я был глубоко потрясен происшедшим. Я снова и снова переживал внезапную жуткую панику, охватившую меня в тот момент. Джеймс дал мне какое-то снотворное, от которого я клевал носом до полудня, то и дело видя дурные, страшные короткие сны. Я очень сожалел о том, что Филу нужно идти на работу, и с нетерпением ждал его прихода на следующий день.

Джеймс считал, что следует рассказать обо всем хотя бы моей маме, но я был категорически против. Вскоре она должна была приехать в Лондон, чтобы пополнить запас хранящихся в морозильнике деликатесов, которые не продаются в Гемпшире, и купить новую одежду, подходящую по размеру к ее постоянно расплывающейся фигуре. Когда она позвонила, чтобы, как было заведено, договориться пообедать в «Харродзе»[138] (и таким образом свести к минимуму потерю драгоценного времени), я сказал, что уезжаю на неделю в Шотландию к Джонни Карверу — хотя на самом деле не виделся с Джонни два года, со дня его нелепой ранней свадьбы. Мама заметила, что у меня странный голос, и я объяснил, что недавно пришел от дантиста — ложь, похожая на правду.

Чтобы посмотреть на себя в зеркало, требовалось некоторое усилие, а ведь обычно это доставляло мне огромное, ничем не омраченное удовольствие. Стоя в ванной и крайне осторожно умываясь — казалось, даже мягкая губка раздражает нежную кожу моего распухшего лица, — я всякий раз убеждался, что попытка перехватить свой взгляд в зеркале требует такого же самообладания, которое нужно было в детстве для того, чтобы рассмотреть кое-какие картины: отнюдь не ужасные сами по себе, они создавали общее настроение, таинственным образом внушавшее отвращение или благоговейный страх. У деда в «Мардене» висел портрет его тетушки, леди Сибил Госсет, написанный Глином Филпотом[139]. На портрете была изображена светская дама из тех, кого почему-то относили к числу «знаменитых красавиц», — с матовым лицом, коротко остриженными светлыми волосами и большими печальными глазами. В едва различимом светло-голубом платье, очень глубоко декольтированном, она сидела, откинувшись на спинку стула, возле кадки с розовато-лиловыми гиацинтами. Ее печаль, столь безотрадная, что казалась почти порочной, и вульгарное сочетание красок внушали мне в детстве невыразимый ужас, и я боялся оставаться один в столовой, где висел портрет. В семье часто шутили по поводу моего «пренебрежительного отношения к Сибил», ведь за едой мне всегда приходилось сидеть к ней спиной, — и было даже приятно считаться жертвой собственного необычайно тонкого эстетического чувства. Порой, собравшись с духом, я смотрел — так же неотрывно, как сейчас, до тех пор, пока не оплывала свеча здравого рассудка, — а потом в страхе отводил взгляд.

Как-то Джеймс в шутку заметил, что меня вряд ли украсит разбитая физиономия, и хотя дело это в общем-то поправимое, смотреть на свою поврежденную наружность было невмоготу. Мое тщеславие — столь органичное, что фактически уже перестало походить на тщеславие, — проявилось во всей своей неприглядности. Когда Фил попытался успокоить меня, сказав, что я не так уж плохо выгляжу, я резко оборвал его. Я превратился в такого субъекта, на которого раньше мне и самому-то было бы противно смотреть.

Несколько дней спустя мы с Филом прогулялись по улице. Лишенный привычной возможности ежедневно ездить на тренировки, я испытывал мучительное беспокойство, к которому примешивалась боль в костях и местах ушибов. Необходимо было выйти, размять ноги. Наступило время вечернего чая, было светло и ветрено. Люди уже возвращались домой, у светофоров возникали заторы. На тротуарах, как обычно, мелькали озабоченные, невинные лица прохожих. Однако мне весь мир казался коварным и злобным, чреватым опасностью. Я узнал о существовании мирового зла, и теперь оно мерещилось мне повсюду — в ватаге маленьких мальчишек на тротуаре, внезапно бросившихся врассыпную, в язвительном замечании, которое отпустили по моему адресу двое телефонных мастеров в стоявшем у бордюра фургоне, в темных очках и пожелтевших от курева пальцах человека — немца? голландца? — остановившего нас и попросившего показать дорогу. До меня впервые дошло, почему так ранимы старики: от них давно отвернулась удача, обычно сопутствующая неопытным юнцам. Воздух оглашался криками — криками играющих детей, — которые никто не принимает за крики подлинного отчаяния, когда ветер разносит их от улицы к улице. Мне вдруг стало интересно, можно ли будет уловить разницу, если раздадутся непритворные крики, сумеет ли кто-нибудь расслышать тембр трагедии? Да и может ли злодеяние сопровождаться такими же звуками, как игры детворы, то ли скучающей, то ли перепуганной понарошку? Я не кричал никогда в жизни — ни от страха, ни от боли. Даже тогда, когда на меня набросились те трое, я лишь бормотал бессмысленные краткие заклинания: «О Боже», «Господи» и «Не надо».

вернуться

138

Один из самых фешенебельных и дорогих универмагов Лондона.

вернуться

139

Глин Уоррен Филпот (1884–1937) — английский художник, скульптор.