Выбрать главу

Постоянные художественные импульсы можно оценить как нечто, придающее ему необходимое равновесие. Ему не всегда ясно их происхождение, но отчетливо видны их последствия. Одни ощущения быстро сменяются другими, нередко «подхватывают» их, развивают, перебивают, раздробляют – но их ткань не рвется. Человек удержан этим сцеплением наплывающих музыкальных тем, размышлений, смутных картин и образов. Он пытается их отделить и различить, устранить присущий им хаос, вернуть им ясность – и возвращается ему чувство гармонии и порядка.

7

Рассматривая основные формы выживания во время блокады, мы едва ли можем отвести искусству и творчеству значительную роль. Интерес к творчеству неизбежно угасал там, где не было света, где коченели пальцы от мороза, где полуобморочные люди часами считали минуты, оставшиеся до «обеда» или «ужина», где обычным явлением стали нескончаемые очереди. Тот отклик, который получила художественная жизнь осажденного города, был вызван не столько ее масштабами, сколько ее необычностью в условиях войны. Особую роль сыграли и попытки у ленинградцев их одухотворенности. Посещение театров и концертов, сочинение стихов и очерков, создание музыкальных произведений вполне оправданно являлись их лучшей и яркой иллюстрацией.

Подлинное значение искусства, творчества и чтения проявлялось скорее в том, что они предлагали блокадникам, погруженным в пучину борьбы за существование, устойчивые нравственные опоры. Это далеко не всегда могло остановить процесс их деградации, но оно замедляло его. Безупречность и совершенство художественной формы – не они ли поддерживали шкалу оценок плохого и хорошего, заставляли подражать в сочинении стихов? Особая экзальтация чтения – не посредством ли ее человек сильнее ощущал свое достоинство и свою самобытность?

Рассказы о блокаде

1

Рассказы о блокаде для близких и незнакомых людей являлись не просто обменом новостями: они высвечивали самое ужасное и патологичное из того, что обнаруживалось в эти дни скорби. Особенно это сказывалось в тех случаях, когда надеялись на помощь других горожан и потому сопровождали свои просьбы самыми драматичными описаниями блокадного кошмара.

В письмах, отправленных из Ленинграда родным и друзьям на «Большую землю», это не всегда удавалось сделать: мешала бдительность цензуры. Ее деятельность ни для кого не была секретом и это чувствуется по нарочитой осторожности высказываний в письмах: «Ни ты, ни москвичи не представляете отчетливо положение дел у нас. К сожалению, в письме я ничего не могу тебе сообщить по причинам, тебе понятным», – писал сотрудник Русского музея Г. Е. Лебедев своему сослуживцу, уехавшему из города.

«Спим мы все мало» – это единственная «негативная» деталь военной повседневности, которую он отметил. О чем же можно говорить? И об этом мы тоже узнаем из письма: «В общем, все хорошо и пока благополучно. Настроение у нас всех бодрое и оптимистическое»[1582].

Отсутствие достоверных сведений из Ленинграда рождало порой за пределами осажденного города самые фантастические представления о происходивших там событиях. Как сообщала М. А. Бочавер, одной блокаднице, написавшей родным о том, что стала «дистрофиком», задали такой вопрос: «А что это у тебя теперь за специальность такая»[1583]. Лишь позднее, когда в тыл начали прибывать эшелоны с ленинградцами, чей облик красноречивее всего говорил об испытанных ими «бодрости» и «оптимизме», правду о блокаде стало скрывать намного труднее[1584]. Примечательно, что, отвергая нелепицы, блокадники еще детальнее описывали постигшие их бедствия. «Не был в городе целый месяц, – отмечал в дневнике в конце января 1942 г. М. М. Краков. – Говорят, что там кошмар… валяются раздетые трупы на улицах по несколько дней»[1585].

«Когда я прибыл в Ленинград… мне почти сразу начали рассказывать о голоде», – вспоминал А. Верт[1586]. Обычно присущее людям желание удивить, потрясти, вызвать сочувствие, даже безо всяких иных, отчетливо видимых причин, увеличивало число этих рассказов. Для некоторых это был и способ выговориться хоть кому-нибудь – лучшими слушателями считали тех, для кого происходившее в городе стало шоком. Приезжих узнавали сразу: по одежде, цвету кожи и отсутствию следов отеков и опуханий на лице. Проходя мимо них, блокадники, случалось, не выдерживали и старались как-то «зацепить» их – если не разговором, то хотя бы репликой. В. Бианки, приехавший в Ленинград на несколько дней, увидел санки с «пеленашками» на Литейном проспекте, ожидая в машине своих знакомых: «Седая, сгорбленная женщина с бетонно-серым лицом и прядями выцветших волос… вдруг останавливается у машины и говорит глухим, провалившимся голосом: „Удивляетесь? У нас все так. Много. Все умрем" – и, не дождавшись ответа, плетется дальше».[1587]

вернуться

1582

Письмо Г. Е. Лебедева цит. по: Балтун П. К. Русский музей – эвакуация, блокада, восстановление. М., 1981. С. 55. Явно с оглядкой на цензуру писали письма к родным А. Г. Беляков и В. А. Рождественский.

вернуться

1583

Бочавер М. А. Это – было: ОР РНБ. Ф. 1273. Д. 7. Л. 74.

вернуться

1584

Собственно, скрыть ее полностью никогда не удавалось: она просачивалась разными путями, и вследствие невнимательности цензоров, и посредством передачи писем «с оказией». См. письмоВ. И. Гранского в ноябре 1941 г.: «Из Ленинграда сведения грустные, город бомбят… Голодно и холодно…» (Гранский В. И. Четыре года в Мелекесе (Из дневников уполномоченного по сопровождению, охране и наблюдению за состоянием эвакуированных фондов ГПБ как в пути следования, так и на месте назначения) //В память ушедших и во славу живущих. С. 227).

вернуться

1585

Краков М. М. Дневник: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 53.Л. 9.

вернуться

1586

Верт А. Россия в войне 1941–1945 гг. С. 241.

вернуться

1587

Бианки В. Лихолетье. С. 166.