Выбрать главу

В дневниковых записях Н. А. Рибковского тоже много говорится о продуктах, но почти пасторальный рассказ о летнем отдыхе в мирное время отводит им скромное место. Здесь нет натуралистических описаниий: «Печальным выглядит уголок, в котором я прожил с семьей свыше пяти лет. Вот тут, под тенистыми деревьями, по густой траве, в часы досуга я частенько отдыхал с книгой или газетами… Бывало уснеш[ь]. Подбежит еще совсем маленький Сереженька. Разбудит и<…>не даст больше спать. Вот стоял на том месте, где часто отдыхал под окнами своей комнатушке [так в тексте. – С. Я.], казалось, вот сейчас откроется окно и моя супруга позовет: „Коля, иди обедать, в театр опоздаем"».[1624]

Чаще всего отмечается то, что связано с тишиной, покоем, тихим семейным счастьем. Это – апофеоз покоя, какого-то сладкого сна, когда не хочется пробуждаться. Тень, которая защищает, трава, на которой мягко спать, книга, газета, театр, забавный ребенок, заботливая жена, зовущая к обеду. В этой идиллии не должно быть не только ни одной приметы чудовищного блокадного времени, но и намека на трудности предвоенной эпохи – лишь самые милые сердцу образы минувшего. Только такое, предельно «очищенное», лишенное противоречий, идеальное прошлое делало возможным «замещение» блокадного быта.

Попытки хоть как-то перенести это счастливое прошлое в блокадное настоящее мало кому удавались. Чаще все это происходило во время празднования Нового года или дня рождения. Покупали елки, чистили костюм, даже стремились облачиться в нарядное платье, копили какие-то крошки хлеба, берегли бутылку вина, откладывали случайно приобретенные «яства» – и чаще всего что-то ломалось, праздник не получался, не было даже иллюзии торжества. Кто-то заболевал, кто-то не приносил обещанного, кого-то не отпускали с работы, кто-то оказывался под бомбами – оставалась горечь, слезы от того, что хоть раз, «по-человечески», не удалось отметить то, что хотя бы на миг вырвало бы из блокадной бездны. А. Аскназий рассказывала, как пыталась соорудить некое подобие праздника дня рождения для семилетнего брата. Она, как могла, убрала комнату, зажгла лампу, положила на стол игрушкукораблик и шоколадку. Чисто, светло – готовился, может быть и не только для брата, но и для себя целый спектакль, позволявший ощутить радость близкого человека, ставшую для него неожиданной. Скорее всего, ее брат догадывался, что ждет его нечто чудесное.

Зайдя в комнату, мальчик заплакал. Это было не его прошлое. Не было хлеба, был кораблик, который его не обрадовал и не мог сравниться с хлебом, и была крохотная шоколадка – а если она такая, то ее нельзя есть, как когда-то: «…Шоколадку он сразу есть не стал, а отламывал по маленькому кусочку»[1625]. В этом «отламывании» боли было не меньше, чем радости. Боль оттого, что скоро этот крохотный кусочек будет съеден, боль потому, что надо неимоверным усилием сдержать себя, чтобы не съесть его целиком и сразу…

Прошлое определяло и содержание рассказов о том, какой будет жизнь после снятия блокады и окончания войны. Программы будущей жизни создавались с оглядкой на самые привлекательные, самые «идеальные» характеристики довоенного времени. Можно даже отметить их чрезмерность. Ленинградцам хотелось не просто возвращения уютного и светлого прошлого, но и предельной концентрации всего того лучшего, что в нем было. И, прежде всего, это касалось еды – ее должно было быть очень много, она должна быть невиданно разнообразной, вкусной, питательной, хорошо приготовленной.

0 том, что и как собирались есть блокадники после снятия осады, следует сказать особо. Наиболее подробно об этом говорится в дневниковой записи, сделанной Е. Мухиной 16 ноября 1941 г. Ее нельзя читать без волнения, зная, что это написано голодной 17-летней школьницей. Может быть, именно в силу ее эмоциональности описание отмечено драматичностью, и, скажем прямо, исступленностью доведенного до отчаяния человека: «Когда после войны опять наступит равновесие и можно будет все купить, я куплю кило черного хлеба, кило пряников, поллитра хлопкого масла, раскрошу хлеб и пряники, оболью обильно маслом и перемешаю, потом возьму столовую ложку и буду наслаждаться, наемся до отвала. Потом мы с мамой напекем разных пирожков, с мясом, картошкой, с капустой и тертой морковью. И потом мы с мамой нажарим картошки и будем кушать румяную шипящую картошку прямо с огня. И мы будем кушать ушки со сметаной, и пельмени, и макароны с томатом и с жареным луком, и горячий, белый, с хрустящей корочкой батон, намазанный сливочным маслом, с колбасой или сыром, причем обязательно большой кусок колбасы, чтобы зубы так и утопали во всем этом при откусывании. Мы будем кушать с мамой рассыпчатую гречневую кашу с холодным молоком, а потом эту же кашу, поджаренную на сковородке с луком, блестящую от избытка масла. Мы, наконец, будем кушать горячие, жирные блинчики с вареньем и пухлые, толстые оладьи. Боже мой, мы так будем кушать, что самим станет страшно»[1626].

вернуться

1624

Рибковский Н. А. Дневник. С. 261 (Запись 15 августа 1942 г.).

вернуться

1625

Аскназий А. Л. О детях в блокированном Ленинграде: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 8.

вернуться

1626

Мухина Е. Дневник. 16 ноября 1941 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 72. Л. 51.