Карамзин привнес в описание Бориса еще одну отсылку к современным обстоятельствам, относящимся к исторической эпохе после Отечественной войны 1812 года, когда на русского царя Александра I «смотрела» как на героя вся Россия. Но подобно тому, как Борис Годунов никогда не мог избавиться от подозрений в причастности к смерти царевича Дмитрия, так и Александр I оказался связан с драмой цареубийства, положившего конец царствованию его отца Павла I. «И так не удивительно, что Россия, по сказанию современников, любила своего Венценосца, желая забыть убиение Димитрия или сомневаясь в оном!» Пусть даже мысль Карамзина не простиралась до того, чтобы в чем-то обвинять Александра I, читатели могли увидеть опасные аналогии, задуматься над значением народного мнения. Александр I повторял судьбу Бориса Годунова, хотя современникам Карамзина об этом страшно было не только сказать, но и подумать: «…Венценосец знал свою тайну и не имел утешения верить любви народной; благотворя России, скоро начал удаляться от Россиян».
В постепенном исчезновении любви из сердец подданных царя Бориса, не простивших ему старых преступлений, вырисовывается основная драма Годунова: «Но глас отечества уже не слышался в хвале частной, корыстолюбивой, и молчание народа, служа для Царя явною укоризною, возвестило важную перемену в сердца Россиян: они уже не любили Бориса!» Общий вывод Карамзина однозначен и неутешителен для памяти царя Бориса: «…имя Годунова, одного из разумнейших властителей в мире, в течение столетий было и будет произносимо с омерзением, во славу нравственного неуклонного правосудия». Сначала Борис Годунов содействовал возвышению «Державы», а потом «более всех содействовал уничижению престола, воссев на нем святоубийцею»[16].
Понятно, почему драма Александра Сергеевича Пушкина «Борис Годунов» показалась современникам похожей на сочинение Николая Михайловича Карамзина. Поэт решал ту же задачу, что и историограф Карамзин, думая о правде характеров исторических героев и их соответствии с обстоятельствами эпохи Смуты. Но Пушкин в своем «Борисе Годунове» оставался свободен в обращении с исторической канвой, черпая картины прошлого из своего воображения, а не выискивая их, вслед за Карамзиным, в летописях и документах. Надо поверить самому Пушкину, писавшему в посвящении памяти Николая Михайловича Карамзина: «…гением его вдохновенный». Годунов все-таки оказался у Пушкина другим, более живым и понятным в своей человеческой драме, чем стоящий на исторических котурнах «венценосец» Карамзина, умевший служить «только идолу властолюбия». Даже язык Пушкина далек от декламаций, нравоучений и морализаторского пафоса Карамзина[17]. Напомню слова из монолога царя Бориса — прекрасный образец пушкинского текста:
Пушкин не обвинитель Годунова; можно даже подумать, что он оправдывает его, но это только на первый взгляд. Рассуждения о деяниях царя вложены в уста самого Бориса Годунова, а тому вполне естественно говорить о своих заслугах и непонимании черни. Поэту интереснее показать трагический разрыв, возникающий у Бориса Годунова от воспоминаний о мученической смерти царевича Дмитрия. Но Пушкин делает это так, что ни у кого не остается сомнений в вине царя Бориса. Годунов сам разрушил то, что созидал, преступив однажды черту, после которой нет возврата. Становится ясно, что герой этой драмы совершил что-то ужасное, делающее бессмысленным любые добрые дела. Но мы лишь догадываемся об этом, не имея никаких доказательств, кроме очевидных метаний Годунова, живущего с неспокойной совестью:
17
Как отмечал Г. О. Винокур, «„Борис Годунов“ Пушкина был первой русской трагедией, в которой декламация перестает быть основным и главенствующим принципом драматического языка» (