Выбрать главу

Качества, о которых говорит Вейдле, показывают другой род элементов этого же дискурса: элементы, что выражаются не в каком-либо образе или мотиве, но в определенных, восходящих к миру ауры свойствах всей художественной реальности Достоевского, его поэтики. Общую их природу мы обозначили бы собирательным термином гипер-гармония. Совершенная, ирреальная гармония мира ауры выражается в волшебной взаимосогласованности, полнейшей взаимной подогнанности и сообразности всех его вещей и событий – чем и порождается в нем чудесная легкость, беспрепятственность действия. У Достоевского в его художественном мире фактура существования включает массу конфликтов, страданий, зол, но в ней совершенно нет зазоров, лакун, зияний: тут все концы сходятся, все люди встречаются – и вступают в диалог. Последнее особенно важно. Если согласиться с Бахтиным, что роман Достоевского – диалогический роман, антропокосмос голосов-сознаний, то главное проявление гипер-гармонии этого антропокосмоса – его гипер-диалогичность. «Беспрепятственность действия» в этом диалогическом антропокосмосе означает, прежде всего, беспрепятственность диалога, который не знает невозможности, неудачи. Предпосылкой этого служит еще одна антропологическая черта, гипер-контактность персонажей Достоевского: всегда, когда это надо для диалога, они друг друга замечают и друг к другу обращены. Всегда все голоса слышат друг друга, и их диалог устанавливается поверх всех барьеров, переходит в диалог всех со всеми, диалог без меры, без удержу, без границ… Показательный пример этой гипер-диалогичности – Коля Красоткин, идущий по городку и без конца заводящий диалоги со всеми встречными, знакомыми и незнакомыми ему, без всякой иной нужды, кроме превращения мира в место тотального и самоцельного диалога. С этой гипертрофией диалога близко перекликается еще одна его особенность, восходящая если и не прямо к миру ауры, то, во всяком случае, к сфере психических аномалий, смещенных состояний сознания. Это – перевозбужденность, горячечность диалога и общения, их «перегретость», «аномальная температура». Рассказчик усиленно пронизал весь текст свидетельствами этой перегретости: необычная, поразительная доля реплик героев вводится глаголами и выражениями резкого аффекта: «завопил» (популярнейший глагол в диалоге «Карамазовых»), «взвизгнул», «взревел», «яростно крикнул», «истерически прокричала», «захлебывался», «задыхался», «продолжал как бы в бреду», «как безумный», «с надрывом воскликнул», «прокричала благим матом» (я выписываю наудачу) и т.д. и т.п. Ту же аномальность температуры выражает и близкая черта, указываемая Бродским: «В его фразах слышен лихорадочный, истерический… ритм»[28]. Статистический подсчет мог бы, пожалуй, установить даже степень, градус аномальной температуры дискурса. Эта особенность сразу бросается в глаза, и она была первой, пожалуй, с которой открылась тема о роли психопатологий в художественном мире Достоевского.

Сначала, как известно, эту тему воспринимали как некую шокирующую странность для дискурса belles lettres. Ее не умели встроить ни в идейно-философский, ни в эстетический анализ творческого мира писателя, и она оставалась изолированной, отдельной чертой, которую можно было счесть либо главной, первой по отношению ко всему комплексу прочих, «обычных» черт, либо последней – несущественной акциденцией. Первая опция, непомерно выпячивающая психопатологический элемент, избиралась преимущественно на Западе; оценки такого рода едва ли не преобладали в европейской рецепции Достоевского на раннем этапе[29] и продолжали занимать в ней видное место весьма долго – по крайней мере, до экзистенциализма включительно, уже не говоря о психоаналитической школе мысли. Напротив, отечественная критика и наука о Достоевском, вскоре уже после ранних отзывов, довольно усиленно выделявших в романе элементы «психиатрической истерики» (выражение Виктора Буренина), начали стойко избирать вторую опцию, чаще всего попросту обходя всю «психиатрию и патологию» полным молчанием. (Конечно, были и исключения – например, ценная статья Аскольдова «Психология характеров у Достоевского» (1925)). Этой традиции никак не нарушил и Бахтин, у которого мне вообще не удалось встретить сакраментального слова «эпилепсия»[30].

Меж тем, уже из наших незначительных замечаний видно, что дискурс ауры, как и в целом «дискурс психопатологий» в «Карамазовых», находит свои отражения в поэтике. Я бы предположил даже, что именно эти «эпилептические» черты поэтики Достоевского – гипер-гармония, гипер-диалогичность, аномальная температура дискурса – лежат в истоке того отторжения Достоевского, которое мы находим у ряда прозаиков, чутких к особенностям поэтики, – Джойса, Набокова и других. За Джойса особенно поручусь. Художественный мир Джойса – диаметральная противоположность миру гипер-гармонии, это, если хотите, мир гипер-дисгармонии, тотальной рассогласованности: его фактура целиком складывается из зазоров и нестыковок между вещами и событиями, из зияний, несовпадений, невстреч – и, конечно, из сплошных невозможностей диалога, провалов общения[31]

Возвращаясь же к нашему главному предмету, мы констатируем, что в антропологии «Карамазовых», как и в поэтике (оба измерения художественного целого нераздельны!), также присутствует «эпилептический коэффициент». Имеется в виду, конечно, не плоский сюжетный факт, что в великом романе «слишком много душевнобольных». Все наши рассуждения потребовались, чтобы убедиться: эпилептический коэффициент, эпилептическую окрашенность несет сам антропокосмос романа в своем строении, несет «голосоведение» полифонии романа. И этот коэффициент не может не снижать, не сдвигать доминирующую ориентацию мира «Карамазовых» на мир исихазма. Таково последнее Contra к нашему центральному тезису об исихастском характере антропологии романа. Но, без сомнения, за ним может вполне последовать новоеPro.

2008 г.

вернуться

[28]

И.Бродский. О Достоевском // Русские эмигранты о Достоевском. С.375.

вернуться

[29]

Так, в немецкой «Истории русской литературы» (1886) сообщалось, что поздние романы Достоевского – «чистая психиатрия и патология»; Георг Брандес титуловал писателя «гений-эпилептик», а Макс Брод писал Кафке, что у Достоевского «слишком много душевнобольных». См.: В.В.Дудкин, К.М.Азадовский. Достоевский в Германии // Литературное наследство. Т.86. М., 1973.

вернуться

[30]

Отдельные беглые замечания Бахтина говорят, что его позиция – снятие всей проблематики путем ее перевода в другую плоскость. В качестве такой плоскости может фигурировать карнавальность (ср.: «Скандалы… “истерики” и т.п. у Достоевского. Их источник – карнавальная площадь». М.М.Бахтин. 1961 г. Заметки. С.339). В другом варианте, более созвучном раннему Бахтину, в «психопатологическом дискурсе» предлагается, видимо, усматривать некую специфическую форму очищающего самовыплескивания, самораскрытия, родственную исповеди (ср.: «Скандалы, истерики и т.п. в мире Достоевского. Это не психология и не психопатология, ибо дело здесь идет о личности, а не о вещных пластах человека, о свободном самораскрытии, а не о заочном объектном анализе овеществленного человека». Там же. С.354. Курс. автора). Критическое предостережение против того, чтобы находить в поэтике романа «объектный анализ овеществленного человека» справедливо и ценно; однако на практике ни в какой другой плоскости обсуждаемая проблематика Бахтиным развернута не была, а оба указанных пути, на мой взгляд, несостоятельны.

вернуться

[31]

Сравнение систем поэтики Достоевского и Джойса бегло проведено в моей книге: С.С.Хоружий. ”Улисс” в русском зеркале. М., 1994 (Эпизод 16). См. также мой комментарий к «Улиссу» Джойса, прежде всего, к эп. 16, 17 (Дж.Джойс. Улисс. СПб., 2004. С.805-817).