Выбрать главу

Точка зрения Степуна понятна: он, по собственному признанию, «любил в искусстве только надлом», жил в известной мере книжными интересами и не знал подлинной России, как не знали ее по-настоящему и символисты, которых он так страстно отстаивал в спорах с Буниным.

— Вы вот пишете всякие «Мысли о России», — говорил И. А., — а между тем совсем не знаете настоящей России, а все только ее «инсценировки» всяких Белых, Блоков и т. д., а это не годится <…>

Потом И. А. доказывал, что Россия Блока с ее «кобылицами, лебедями, платами узорными» есть в конечном счете литература и пошлость.

— Не надо забывать, сколько тут идет от живописи, от всяких «Миров искусства», от того, что писали картины, где земли было вот столько (он показал на три четверти), а неба — одна щель и на нем какая-то лошадь и овин. А России настоящей они не знали, не видели, не чувствовали! [821]

В некой мере не разделял «принципов бунинской поэзии» [822] и В. Ф. Ходасевич, а также отчасти Г. В. Адамович, литературные вкусы которого формировались в акмеистском Цехе поэтов.

Хотя Ходасевича и Адамовича многое отдаляло от Бунина, оба они по достоинству ценили его стихи.

Бунинская поэзия, писал Ходасевич, «как всякая подлинная поэзия <…> порою заставляет позабывать все „школьные“ расхождения и прислушиваться к ней просто. Вот я раскрываю „Избранные стихи“ и читаю»:

Льет без конца. В лесу туман. Качают елки головою: «Ах, Боже мой!» — Лес точно пьян, Пресыщен влагой дождевою.
В сторожке темной у окна Сидит и ложкой бьет ребенок. Мать на печи, — все спит она, В сырых сенях мычит теленок.
В сторожке грусть, мушиный гуд… — Зачем в лесу звенит овсянка, Грибы растут, цветы цветут И травы ярки, как медянка?
Зачем под мерный шум дождя, Томясь всем миром и сторожкой, Большеголовое дитя Долбит о подоконник ложкой?
Мычит теленок, как немой, И клонят горестные елки Свои зеленые иголки: «Ах, Боже мой! Ах, Боже мой!»

«Стихов такой сдержанной силы, такой тонкости и такого вкуса немало у Бунина. Признаюсь, для меня перед такими стихами куда-то в даль отступают все „расхождения“, все теории, и пропадает охота разбираться, в чем прав Бунин и в чем не прав, потому что победителей не судят» [823].

Иным критикам стихи Бунина казались старомодными. Такое впечатление могло возникнуть от сдержанности тона и классической строгости формы в стихах Бунина. «Его описания, сравнения, краски, — говорит П. М. Пильский, — отличаются редкой сдержанностью. Бунин скуп. Иногда это кажется холодом <…> В этой словесной изобразительной скупости образы Бунина приобретают особенную полновесность… В стихах Бунина „светится, трепещет и сияет необычная, прозрачная ясность“, строгий, чистейший свет, „и, как ребенку, после сна дрожит звезда в огне денницы“, — замечательное сравнение: помните — у Толстого „искренность, которая бывает при пробуждении“.

Эта искренность, эта писательская честность Бунина — исключительны. Вот для кого нет и никогда не было искушения фразы, соблазнов мишуры, обольщений нарядности и звонкозвучия. Вот кто никогда не хотел пускать в глаза даже золотую пыль, кто прожил без лжеромантических прикрас, без костюмов, без грима и феерий. Иные стихи кажутся нарочно опрощенными: так они сторонятся всякого парада, картинности и щегольства. Сравните „Индию“ Бунина с брюсовским „Словно кровь у свежей раны…“, где „в засохших джунглях внемлют тигры поступи людей, и на мертвых ветках дремлют пасти жадных орхидей“, — какая противоположность!

И у бунинской печали нет плащей, его тоска не делает многозначительного лица <…> Настроения, все заключительные строчки Бунина могут вызвать лишь самое святое и потому самое тихое, что есть в нашей душе, — вздох. У поэта и у нас этот вздох вырывается о том, что происходит, встает и пропадает, промелькнув в этом мире, как мы сами, как сон, как та встреча с женщиной, которая „простила — и забыла“, как оборвавшийся вальс, когда „зал плывет, плывет в напевах счастья и тоски“ <…> С радостью припадаешь к этому источнику чистой красоты, боишься от него оторваться, повторяешь по несколько раз отдельные строфы, наполняешься их дальней, тихой напевностью, и в этой музыке открываются прозрачные глубины, стих за стихом выплетает ровную нить, уходящую куда-то назад, далеко, в бесконечную давность, в века истории, чрез бесконечные чреды предков. Слышатся, чуются приказы мертвых, веления рока, человеческая приговоренность отражается в этих поэтических отзвуках, в этом ритмическом звоне грустящих колоколов, вздыхающих откликах, вечной обреченности земного, неутолимой радости дарованного нам срока» [824].

вернуться

821

Грасский дневник. С. 216.

вернуться

822

Возрождение. Париж, 1929. Вырезка из газеты. РГАЛИ.

вернуться

823

Там же.

вернуться

824

Сегодня. Рига, 1929. 25 июня.