— А как разно сложилась жизнь ваша и Машина, — сказала я. — Вы объездили полмира, видели Египет, Италию, Палестину, Индию, стали знаменитым писателем, а она никогда никуда не выезжала из России, не была ни в одном большом городе, вышла замуж за помощника машиниста…
— Ужасно! Ужасно! И вот есть какое-то чувство виноватости перед ней. Жизнь страшна, непонятна. Вот я сажусь в кавказский экспресс, идущий на Баку, а он такой, каких, наверное, и у английского короля нет: стекла саженные, весь какой-то литой, блиндированный, в первом классе желтые кожаные сиденья… и вот станция Грязи. Я схожу, встречает меня муж сестры Маши, рвет из рук чемодан и, почтительно и родственно вместе с тем, улыбается, целуется… И вот идем мы через буфетный чертог, и все поглядывают… Все знают, что этот господин — шурин здешнему помощнику машиниста. И так идем через местечко, и все тоже смотрят, все знают… И так приходим в домик… А там Маша, нервная, худая, часто курящая, и двое детей, жалких, большеухих, как котята какие-то. И мамочка живет с ними… Ах, страшна жизнь!
А ночью чуть горит прикрученная лампочка, и из комнаты, где я сплю, слышно, как вдруг, сев со сна на постель, громко расплачется, зальется ребенок: „Бабушка!..“ — и сейчас же сонное шлепанье ее ног и шепот… А потом она закуривает над лампой, и фитиль вспыхивает, вскинется наверх…
— Ах, знаю, знаю эту жизнь! Видела в Смеле, в Здолбуново!
— Здолбуново, Смела — все это юг, там тополя, белые дома, а тут грязное пыльное уныние… Но не надо, однако, представлять себе эту жизнь чрезмерно ужасной. Днем Машенька, бывало, весела, напевает, а вечером я накуплю всякой всячины, вина, сыров, сардин великолепных, она выпьет, да возьмет гитару, да сядет в каком-нибудь мягком платке на плечах, да начнет что-нибудь по-отцовски… Она умница, талантливая… и вполне сумасшедшая, конечно. А то, бывало, пойду на вокзал, спрошу себе бутылку красного, сяду, лакей подает — и косится… Все знают, что этот отлично одетый господин приехал к помощнику машиниста. А иногда и Машенька придет со мной в бархатной шубке такого какого-то рытого бархата… Ах, как все это страшно и жалко…
Говорил он все это изумительно, медленно, как будто видя перед собой, и так, что у меня сердце сжималось от жалости…
— Все это непременно надо написать, — сказала я.
— Как это написать? Страшна, сложна моя жизнь. Ее не расскажешь, — грустно твердил он…» [628]
Прототипом Горизонтова отчасти послужил, по устному свидетельству писателя С. И. Малашкина, преподаватель духовного училища в городе Ефремове. Подобно герою рассказа, он обычно ходил с парусиновым зонтом и в калошах, купался летом и зимой в Красивой Мече и продал свой скелет для анатомических целей.
В одном из автографов, датированном «31 августа 1913» [629], имя этого персонажа не Горизонтов, а Высоцкий. Заглавие рассказа Бунин нашел не сразу. В этом автографе он озаглавлен «Дом», чем подчеркивалось значение эпизода, в котором раскрывается черствость души состарившегося Селихова, долго колебавшегося, перевести ли на Александру Васильевну дом, чтобы в случае своей смерти обеспечить спокойное существование жены. В позднейшей рукописи, датированной «2 сентября 1913» [630], Бунин назвал рассказ «В Стрелецке», но и это заглавие зачеркнул и написал «Чаша жизни».
Заглавие, давшее также название сборнику рассказов и стихов, Бунин взял у Лермонтова из стихотворения «Чаша жизни»:
У каждого из персонажей бунинского рассказа поначалу было что-то живое, восхитительное — была молодость, веселость, любовь, — и с годами все это гибло в эгоистических стремлениях. «Зачем живешь ты на свете?..» — это вопрос к ним ко всем четверым. Чаша жизни не стала для них чашей бытия, которое вознесло бы их над узкожитейскими стремлениями, она оказалась пуста.
В мае 1913 года Бунин заключил договор с «Нивой» на издание его Полного собрания сочинений в качестве приложения к журналу. Для этого издания он в Одессе просматривал и правил все им написанное. По договору он получил значительную сумму — 25 тысяч рублей.