Франция, писал Андре Жид о Бунине, «гордилась» тем, что она предоставила ему убежище; по случаю юбилея А. Жид приветствовал его от имени Франции.
В «Дни Бунина», в 1973 году, в 50-летие с того времени, как он поселился в Грассе, мэр города Herve de Fontmichel при открытии мемориальной доски, писал 6 февраля 1974 года С. М. Лифарь, «почтил… достойно Ивана Алексеевича, его поэтический литературный дар, его сроднение с французской нацией и культурой. С гордостью приобщил он Бунина к грасским гражданам, любившего эту свою вторую родину!».
Толстой сказал о Гайдне и Шопене: им свойственно «самоотречение артистическое», «смирение, неверие в себя. Это прямо определяет величину». Толстой также сказал: «Смирение — условие совершенства, пример — Пушкин» [1056] .
Бунин, подобно Пушкину, был смиренен в творчестве. И теперь — который раз! — его посетило «неверие в себя», тревожила ум беспокойная мысль, что он «откупался». Он писал Алданову 2 сентября 1947 года:
«Будущий критик удивится, прочтя мое письмо к вам, почему Бунин „точно огорчался от вопроса, писано ли им хоть что-нибудь с натуры?“ Удивится не удивится, но это так: огорчаюсь. В молодости я очень огорчался слабости своей выдумыватьтемы рассказов, писал больше из того, что видел, или же был так лиричен, что часто начинал какой-нибудь рассказ, а дальше не знал, во что именно включить свою лирику, — сюжет не мог выдумать или выдумывал плохенький… А потом случилось нечто удивительное: воображение у меня стало развиваться „не по дням, а по часам“, как говорится, выдумка стала необыкновенно легка, — один Бог знает, откуда она бралась, когда я брался за перо, очень, очень часто еще совсем не зная, что выйдет из начатого рассказа, чем он кончится (а он очень часто кончался совершенно неожиданно для меня самого, каким-нибудь ловким выстрелом, какого я и не чаял): как же мне после этого, после такой моей радости и гордости, не огорчаться, когда все думают, что я пишу с такой реальностью и убедительностью только потому, что обладаю „необыкновенной памятью“, что я все пишу „с натуры“, то, что со мною самим было, или то, что я знал, видел! Всякая„натура“ входит в меня, конечно, всю жизнь и очень сильно, но ведь одно дело сидеть и описывать то дерево, что у меня перед окном, — или заносить в записную книжку кое-что об этом дереве, — и совсем другое дело писать „Игната“, сидя на Капри: неужели вы думаете, что для того, чтобы написать зимнюю ночь, в которую Игнат шел с вокзала в свое село, в Извалы, я вынимал записные книжки? Разумеется, я иногда кое-что записывал в свои дневники и погоду, и пейзажи, и людей, и народный и всяческий другой язык, но ведь так мало, так редко и пользовался этим и того меньше и реже. Разумеется, как было не записать что-нибудь иногда! Мужик, например, говорит: „А Бог ее знает, как эта Москва веществует, мы ее не знаем!“ — подобноенельзя было не записать или не запомнить. И еще: я совсем не говорю, что у меня нет рассказов „с натуры“ — несколько есть, есть, — вот, например, сейчас вспомнил рассказ „Древний человек“ и еще кое-что подобное. Но большинство — сплошная выдумка… <…>
А чем я живу теперь „в высшем смысле слова“ — об этом очень трудно говорить. Больше всего, кажется, чувствами и мыслями о том, чему как-то ни за что не верится, что кажется чудовищно-неправдоподобным, изумительным, невозможным, а между тем дьявольски непреложным, — о том, что я живу, как какой-нибудь тот, к которому вот-вот войдут в 4 часа 45 минут утра и скажут: „Мужайтесь, час ваш настал…“
Очень благодарю вас, дорогой мой, за добрые слова о „Жизни Арсеньева“, но, право, я, кажется, „откупался“ навсегда» [1057] .
Бунин также сказал (в том же письме):
«Поражен „Деревней“ — совсем было возненавидел ее (и сто лет не перечитывал) — теперь вдруг увидал, что она на редкость сильна, жестока, своеобразна».
На зиму Бунин уехал на юг. В письме Е. Л. Таубер 7 сентября 1947 года он сообщает: «…Надеюсь быть в ноябре в Juan-les-Pins». Уехал вдвоем с Верой Николаевной. Отдых в пансионе был отравлен «житейскими дрязгами» (слова Бунина).
А началось все с письма Б. К. Зайцева, посланного Бунину в конце 1947 года: «Дорогой Иван, только что получил письмо от Марии Самойловны <Цетлин> — она просит переслать тебе ее письмо, что и исполняю» [1058] .
Письму М. С. Цетлин предшествовали события, приведшие к разрыву с нею и с Б. К. Зайцевым. Бунин вышел из «Союза писателей и журналистов» — сложил с себя обязанности почетного члена его. Ушел Зуров. Ушла Вера Николаевна, она против политики, а «„Союз…“ стал на путь политики» [1059] .
Бунин ответил Марии Самойловне 1 января 1948 года; он писал, что поражен тем, что свое письмо она предала гласности, переслала его незапечатанным через Зайцевых, «а в Америке, как мы узнали это нынче, разослали его копию <…> Вы мне пишете что-то фантастическое: „Вы ушли в официальном порядке из Союза с теми, кто взяли советские паспорта“. Что за нелепость! Как вы знаете, в ноябре прошлого года Союз исключил из своей среды членов, взявших советские паспорта, и многие другие члены Союза тотчас напечатали коллективное письмо о своем выходе из него. И вот представитель этих членов явился ко мне и предложил мне присоединиться к их заявлению, а я присоединиться твердо отказался, сказавши, что отказываюсь как раз потому, что считаю неестественным соединение в Союзе эмигрантов и советских подданных<…> Недели через две после того я тоже вышел из Союза, но единолично и, как явствует из предыдущего, в силу других своих соображений, а каких именно, ясно видно из весьма краткого письма моего, что послал я для доклада Союзу на имя генерального секретаря его:
„Уже много лет не принимая по разным причинам никакого участия в деятельности Союза, я вынужден (исключительно в силу этого обстоятельства) сложить с себя звание почетного члена его и вообще выйти из его состава“.
Письмо это было напечатано через некоторое время в парижской „Русской мысли“, но слух о нем распространился раньше, и в „Русских новостях“ тотчас появилась заметка о моем уходе, голословность которой, верно, и заставила вас истолковать мой уход столь превратно. И все же вы поступили со мной, повторяю, уж слишком поспешно и опрометчиво. Теперь вы, думаю, уже прочли в „Русской мысли“ письмо мое в Союз и раскаиваетесь в своей поспешности, обратив внимание на мои слова в нем: „исключительно в силу этого обстоятельства“. Почему я не ушел из Союза уже давным-давно? Да просто потому, что жизнь его текла прежде незаметно, мирно. Но вот начались какие-то бурные заседания его, какие-то распри, изменения устава, после чего начался уже его распад, превращение в кучку сотрудников „Русский мысли“, среди которых блистает чуть не в каждом номере Шмелев, участник парижских молебнов о даровании победы Гитлеру… Мне вообще теперь не до Союзов и всяких политиканств, я всегда был чужд всему подобному, а теперь особенно: я давно тяжко болен, — вот и сейчас едва пишу вам, — я стар, ниш и всегда удручен этим и морально и физически, помощи не вижу ни откуда почти никакой, похоронен буду, вероятно, при всей своей „славе“, на общественный счет по третьему разряду… Вы пишете, что „чувствуете“ мой „крестный путь“. Он действительно „крестный“. Я отверг все московские золотые горы, которые предлагали мне, взял десятилетний эмигрантский паспорт — и вот вдруг: „Вы с теми, кто взяли советские паспорта… Я порываю с вами всякие сношения…“ Спасибо. Ваш Ив. Бунин» [1060] .
1056
ЛН. Т. 90. У Толстого. 1904–1910. «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого. Кн. II. М., 1979. С. 505, 595; Кн. III. С. 150.
1060
Копия письма Бунина к М. С. Цетлин, посланная Тэффи / Архив Колумбийского университета; ксерокс.