Выбрать главу

Но ваша заслуга, Сергей Михайлович, не только в этом. Пушкинский Комитет не может не отметить и другого вашего бесспорного достижения в области русского Пушкинизма. На вашу долю выпало счастье стать обладателем драгоценных Пушкинских реликвий — писем великого русского поэта, во французских подлинниках, остававшихся неизвестными до того, как они перешли к вам, а вы не оставили их под спудом. Приобретя их, и тем, может быть, спасши их от рассеянья и забвенья, или безвестности еще на долгий срок, вы сделали их общим достоянием. Вы воспроизвели их в фототипическом обличии подлинников в издании „Письма Пушкина к Н. Н. Гончаровой“ подобно тому, как еще до этого ранее общим достоянием стало и Пушкинское предисловие к „Путешествию в Арзрум“, найденное вами в Париже. Этим бережением и умелым воспроизведением Пушкинских страниц вы оказали большую, бесспорную услугу Пушкинизму, русской науке, русской культуре. Ваше юбилейное издание „Евгения Онегина“ явилось новым подарком русской эмиграции.

И, наконец, ваша Пушкинская выставка. Несомненно, что выставка „Пушкин и его эпоха“ явилась совершенно исключительным и блестящим завершением всемирного прославления Пушкинского гения. Только на нашей родине было бы возможно создание того, что возникло здесь в Париже в эти дни по вашей прекрасной инициативе и с вашей жертвенной готовностью служить культу Пушкина. Вы отважились и сумели преодолеть бесчисленные, не только материального свойства, но и, возникавшие все время, всякого рода препятствия, и без какой-либо поддержки со стороны официальных инстанций открыли свою Пушкинскую выставку. Своим вдохновенным примером вы сумели заразить и зажечь сердца и некоторых наших замечательных коллекционеров, хранителей русских художественных сокровищ за границей и просто русских культурных людей, являющихся обладателями той или другой Пушкинской книги или Пушкинской реликвии. В своем стремлении сделать Пушкинскую выставку достойной Пушкинского гения, вы сумели объединить около себя опытных и преданных Пушкинскому делу сотрудников. Так утвердили вы на некоторое время в самом сердце Парижа настоящий Пушкинский Дом, наш русский Пушкинский музей и смогли тем самым открыть и иностранному миру блистательные страницы русского творчества, русского искусства, русской культуры, осененные гением великого русского поэта.

За это Пушкинский Комитет приветствует вас сегодня, дорогой Сергей Михайлович, и приносит вам благодарность с выражением любви и восхищения вами, одним из творчески вдохновенных своих сочленов. Пушкинский Комитет счастлив, что может сказать все это вам. Он верит и знает, что он не одинок в этом признании ваших заслуг и что эти приветственные слова, обращенные сейчас к вам, вместе с ним повторит и вся русская колония в Париже, все наше культурное русское зарубежье» [895] .

О своем согласии быть членом Пушкинского юбилейного мирового комитета Бунин сообщал в письме к Лифарю еще 4 февраля 1935 года: «Нынче ваше письмо, дорогой друг, насчет Пушкинского Комитета. Благодарю за внимание, согласен» [896] .

Восьмого февраля 1937 года в Париже вышла однодневная газета «Пушкин», Бунин поместил в ней главу из «Жизни Арсеньева», посвященную Пушкину.

Тридцать первого января Иван Алексеевич выступил на пушкинском вечере, «читал очень хорошо», — пишет Вера Николаевна.

В газете «Последние новости» (1937, № 5798, 7 февраля) сообщалось, что 11 февраля в зале Иена на торжественном собрании в 100-летнюю годовщину смерти Пушкина выступит с речью Бунин. Он должен был также читать произведения Пушкина на литературно-музыкальном вечере, посвященном памяти поэта, 6 марта 1937 года «в частном доме» [897] .

В конце апреля Бунин выступил на вечере памяти Евгения Замятина, скончавшегося в Париже 10 марта 1937 года, и прочитал, «со свойственным ему искусством» [898] , «Дракона» Е. И. Замятина.

Бунин писал драму, постановка которой ожидалась в театре к открытию сезона 1937/38 года. Газета «Последние новости» (1937, № 5899, 20 мая) писала: «Можно считать почти решенным делом, что будущий сезон в Русском драматическом театре в Париже откроется пьесой И. А. Бунина. Это будет первое драматическое произведение знаменитого писателя».

Пьеса Бунина на сцене не появилась. Из всех попыток написать драму — в молодые еще годы и позднее — так ничего и не вышло. Когда его просили писать для театра, он напоминал о саркастическом изображении в «Жизни Арсеньева» (кн. V, гл. 8) знаменитых драматургических персонажей и говорил:

«Сцена всегда манила и пугала меня, но я не хочу на старости лет обжигаться огнями рампы <…> Друг мой, — обращался он к своему собеседнику, сотруднику газеты „Сегодня“ (Рига) А. К. Перову, — я думаю, что те, кто просит меня о пьесах, совсем не знают меня как писателя! Ну, какой я драматург, это не моя сфера, мне ближе всего созерцание, а не действие. Начать писать пьесы — это полностью настроить свою лиру на другой лад, полностью переключиться на другие законы жанра, а я этого не хочу, и это не для меня!» [899]

В 1937 году в Париже вышла книга Бунина «Освобождение Толстого».

К Толстому он обращался часто, жил в постоянном восхищении им, нередко писал о нем и спорил страстно с теми, кто, не понимая его глубины и величия, не находил у него мудрости философа и творца, противопоставлял Достоевскому и «декаденствующим», отдавая им предпочтение перед Толстым.

Он говорил, возражая Ф. А. Степуну, что «образное мышление Толстого — это высшая мудрость <…> что философия начинается с удивления и что у Толстого это удивление изумительно передано. Приводил, — пишет Кузнецова, — то место, где Оленин (в „Казаках“. — А. Б.) в лесу чувствует себя слившимся со всем миром, говорил о том, какие бездны тут заложены» [900] .

Как писал Г. В. Адамович, Бунин «не допускает никаких бесконтрольных метафизических взлетов, не верит в них, он ценит только то, что как бы проверено землей и земными стихиями <…> Толстой для него максимально духовен <…> Оттого-то он недоумевал и хмурился, читая Достоевского: его герои, самые его темы и положения казались ему слишком беспрепятственно духовны. Им „все позволено“, не в смердяковском смысле, а в ином: любой взлет, любое падение, вне контроля земли и плоти. У Достоевского — сплошной непрерывный полет, и потому — для художника бунинского склада — в замыслах его слабая убедительность. Если порвалась связь, мало ли что можно сочинить, что вообразить, о чем спросить? Если человек слушает только самого себя, мало ли что может ему послышаться? Это как бы вечный упрек Толстого Достоевскому, и в распре этой Бунин полностью на стороне Толстого. Ему кажется прекрасным и глубоко основательным то, что связь никогда не рвется, что человек остается человеком, не мечтая стать ангелом или демоном, ему уныло и страшно в тех вольных, для него безумных, блужданиях по небесному эфиру, которые соблазнили стольких его современников.

Вражда Бунина ко всем без исключения „декадентам“ именно этим, конечно, и была внушена. Нелегко решить, был ли он в этой вражде вполне прав. Исторически — сомнений быть не может: да, он справедливо негодовал на декадентские крайности, на кривляние и ломание наших доморощенных „жрецов красоты“, на претенциозный вздор, украшавший мнимо-передовые журналы. Время оказалось на его стороне» [901] .

вернуться

895

Лифарь С. Моя зарубежная Пушкиниана. Париж, 1966.

вернуться

896

Текст письма любезно сообщил С. М. Лифарь; подлинник — в архиве Лифаря.

вернуться

897

Последние новости. Париж, 1937. № 5823. 4 марта.

вернуться

898

Там же. № 5879. 29 апреля.

вернуться

899

Цитирую по вырезке из газеты, любезно присланной из Канн княгиней М. И. Воронцовой-Дашковой. Дата беседы Бунина с А. К. Перовым — 1938 год.

вернуться

900

Грасский дневник. С. 268.

вернуться

901

Адамович Г. Одиночество и свобода. Нью-Йорк, 1955. С. 96–97. Также см. издание: СПб., 1993. С. 54–55.