Выбрать главу

В том месяце ноябре 1965 года, когда я впервые посетил русское кладбище под Парижем, прибывало там еженедельно 6—7 свежих могил. А теперь… Вроде бы и хорошо, что меньше смертей и могил, но радости мало, если знаешь, что просто некому уже умирать.

Отбурлив, отшумев и отстрадав, русская эмиграция практически вымерла. Как культурная, духовная, национальная, а тем более как политическая сила, она сошла со сцены. Остались только березки да кресты у Святой Женевьевы.

Пусть остается консерватория имени Рахманинова, газета “Русская мысль”, издательство “Имка-Пресс”, РСХД и его журнал “Вестник РСХД”, пусть есть еще несколько телефонов, по которым можно пока еще позвонить, пусть продолжаются церковные службы в русских церквах, пусть существует (в остатках) казачье землячество, расписанное по станицам и содержащее музей Великого Войска Донского, пусть отмечают казаки свой всеказачий праздник день Покрова – все же без всякого преувеличения можно сказать, что первая, белая волна эмиграции ушла, ее атмосфера, ее чаяния, ее боли и страдания ушли. Теперь – тишина…

На русском кладбище Святой Женевьевы под Парижем около двадцати тысяч могил. Там лежат князья и просто дворяне, священники и офицеры, художники, писатели, философы и поэты. Но если искать верхнюю отметку всем лежащим здесь, по значению для культуры, популярности, известности, масштабности, то называют обычно Ивана Алексеевича Бунина.

* * *

“…Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…” (И.А. Бунин, “Окаянные дни”).

Прозаикам и поэтам, открывшим глаза на мир Божий уже “после”, в двадцатые годы или на самом переломе эпох, было все-таки легче. Они не знали, не видели, что и как было “до”. А Бунин знал, видел и этим жил. Встречался с Толстым, дружил с Чеховым, был избран почетным академиком Российской Академии наук. Обладал к тому же счастливой внешностью (плюс литературный успех). Бунин не просто жил, но, можно сказать, наслаждался жизнью. Тем более был резок переход ко всем эмигрантским бедствиям, начиная с униженной безвестности (кому он был нужен во Франции?), кончая самой вульгарной бедностью. Его эмиграция началась прямо-таки с символического эпизода. Пароходишко был набит российскими беженцами: ни встать, ни сесть. Бунин стал требовать у капитана лучших условий, напирал на то, что он академик. Академики во Франции (их там всегда ровно сорок) называются “бессмертными”, “иммортелль”. “Я иммортелль”, – доказывал Бунин капитану суденышка. “Тем более с вами ничего не случится”, – ответил капитан.

Тяготы эмиграции делила с Иваном Алексеевичем его жена Вера Николаевна, в девичестве Муромцева. По моде того времени она в молодости занималась естественными науками, в частности химией. Но ее уже заметил Бунин. Он уже начал ухаживать за ней. Они едут в Палестину, в Святые места. А она все еще продолжает твердить о химии. Мне, когда я прочитал об этом, показалось это смешным, и я даже написал стихотворение, которое своевременно будет вспомнить:

ОНА ЕЩЕ О ХИМИИ СВОЕЙ…

Она еще о химии своей…Не ведает (о, милая наивность!),Что в звездах все уже переменилось —Он ей звонит, он книги носит ей.
Он в моде, в славе. Принят, и обласкан,И вхож во все московские дома.Им “угощают”. Только мать с опаскойГлядит на дочкин с Буниным роман.
Жуир. Красавчик. Дон Жуан. Сластена.Уж был женат, и брошена жена.Перчатки, трость. Небрежно и влюблено.Свежайших устриц! Белого вина!
Она еще куда-то в длинном платьеСпешит, походкой девичьей скользя.О женщина, оставь свои занятья —Иная уготовлена стезя!
Она еще о химии лепечет.Шкаф вытяжной. Пробирки. Кислота.Но крест чугунный лег уже на плечи…Ну, хорошо. Пока что – тень креста.
Пока еще святая Палестина,Борт корабля, каюта, зеркала.Свободный брак. Пускай смеются в спину.Над Средиземным морем ночи мгла.
Как все легко, доступно. Мать смирилась.А он красив, талантлив и умен.Чтоб это длилось, длилось, длилось, длилось,Чтоб только он, навеки только он!
Что ж, так и будет. То есть даже ближеИ дольше, чем дерзала бы мечта.В голодном и нетопленом Париже —Вот где любовь воистину свята!
Париж-то сыт, да проголодь в ПарижеРастянется на много, много лет,Где друг ее уж тем одним унижен,Что Бунин он – прозаик и поэт.
Ну а пока – извозчик, стерлядь, вина.Он наклонился. Что-то шепчет ей.Московский снег. В неведенье наивномОна пока – о химии своей.

Читать Бунина я начал с юности, но это было чтение Бунина дореволюционного. “Хорошо бы собаку купить…”, “Они глумятся над тобою”, сонеты, “Митина любовь”, “Песнь о Гайавате”. “Деревню” его тогда сразу не принял, еще тогда почуял в ней некоторый конъюнктурный душок, не зная тогда еще, конечно, что сам Бунин до конца жизни раскаивался в написании “Деревни”. Да и деревня эта была – не деревня, а полуфабричный поселок, с вытекающими отсюда последствиями… А современный Бунин был советскому человеку, читателю, недоступен. Ни “Окаянные дни”, ни “Под серпом и молотом”, ни “Господин из Сан-Франциско”, ни “Жизнь Арсеньева”, ни “Темные аллеи” не попадали в руки простого советского читателя. Разве что специалистам. Да и то…[3]

Виктор Васильевич Полторацкий рассказал мне эпизод. Небольшая делегация советских писателей находилась в Париже. После войны контакты несколько оживились, крантик был чуть-чуть приотвернут. И вот сидят советские писатели в ресторане, пьют коньяк. За соседним столом сидит одинокий человек и потягивает красненькое слабенькое винцо. Чувствуется, что он понимает русскую речь.

– А вы что же коньячок-то? – спросили у него.

– Так ведь коньячок-то кусается.

Оказалось, что это Бунин.

– Ну и что он? Как он? О чем вы с ним говорили? – забросал я вопросами Полторацкого.

– А мы с ним не говорили, – как бы даже испуганно поспешил ответить Виктор Васильевич.

– Но почему?

– Как почему? Он же – белоэмигрант.

Есть в моей “копилке” и еще один эпизод. В Карачарове на Волге сидят в домике два русских писателя: Иван Сергеевич Соколов-Микитов и Константин Федин, председатель СП СССР. Они ждут в гости местного секретаря горкома. А на стене висит портрет Бунина. А на дворе шестидесятые годы. Федин и говорит Соколову-Микитову:

– Вань, давай снимем на этот вечер портрет Бунина. Все же придет секретарь горкома…

– Да что ты, Костя. Он Бунина в лицо не знает. Он подумает, что это я в молодости.

– Так-то так, но все же лучше бы снять…

Нет никакой необходимости мне, тем более что не в специальной статье о Бунине, а, так сказать, попутно, писать о Бунине литературоведчески, выставлять оценки, награждать эпитетами. Известный писатель, знаменитый писатель, великий русский писатель, тонкий лирик, проникновенный пейзажист, яркий художник и т. п. Именем Ивана Алексеевича Бунина сказано все. Моя мысль, в частности, сосредоточивается не вокруг литературных заслуг Ивана Алексеевича. Но вокруг гражданского и просто человеческого (но русскочеловеческого) поведения его в самые трудные годы (к сожалению, десятилетия) жизни.

Жил он бедно, если не впроголодь. Но все же, однако, держал повара, хотя и заказывали ему ежедневно на завтрак манную кашу. В 1933 году Ивану Алексеевичу была присуждена Нобелевская премия (тогда ее не давали еще кому попало). Повар, с его французским остроумием, спросил:

вернуться

3

“Господин из Сан-Франциско”, “Жизнь Арсеньева” и “Темные аллеи” были опубликованы в 9 томном собрании сочинений И.А. Бунина (М., “Художественная литература”, 1966—1967). – Примеч. ред.