— Ты ни черта не понимаешь в искусстве, Мишка! — кричали мы ему.
— Если я ничего в нем не понимаю, так на черта вы меня будите, чтоб вас… — и он ушел досыпать, прокляв все, имеющее отношение к искусству.
Фима Гольберг, которого я помню почти мальчиком, писал в то время стихи. Я запомнил одно из его стихотворений и чувствую себя в положении легендарного попугая, который затвердил несколько слов на языке уже исчезнувшего народа. Исчезнет попугай — и нет ничего! Я единственный в мире человек, который помнит эти стихи.
Но Ефим оставил о себе память в литературе не только устной поэзией. Он стал известен, как талантливый представитель очерковой прозы такими книгами, как, например, «Деревенский дневник», «Зеленое дерево искусства». Стихи же его я сейчас процитирую. Они стоят того. Это — воспоминание о ночи у костра в Кратове во время прогулки нашей компании в Подмосковье. Итак:
С Фимой было связано еще одно приключение. Мы брали уроки у двух художников — братьев Тарасовых, Николая и Васи. Из них красотой особенно отличался Вася. Он был талантлив, но недалек. Мне он запомнился фразой: «Вот, Леша, Есенин. Как он Россию-то любил…» И было в нем что-то простецкое и грустное, как будто любить Россию для того интернационалистского времени было действительно очень больно и грустно. Коля тоже был очень талантливый, но не более того. Жили они на шестом этаже дома художников в конце Мясницкой. В их небольшой комнате главным предметом была огромная гипсовая голова микеланджеловского Давида, в натуральную величину. Сзади она была проломлена, и внутри головы братья хранили продукты — хлеб, сыр и колбасу.
И вот с этими братьями Вера Шульмейстер, я, Фима и Игорь Смысловский решили встретить Новый год на Гоголевском бульваре у одной девицы. Как она затесалась в нашу компанию, не помню. Кажется, она имела какие-то виды на одного из нас. Родителей заблаговременно куда-то услали, и квартира была свободна. Этаж был первый, дверь выходила во двор. Во время встречи Нового года Игорь решил превратить Фиму «в мужчину», как он потом объяснял нам свою идею. Короче, он занялся накачиванием бедного неопытного Фимы, который настолько быстро окосел, что тоже весьма поддавший Игорь решил его отрезвить. Он поволок Фиму в кухню, сунув его голову в раковину под струю воды. Но, видимо, вода не подействовала. Потом они куда-то исчезли. Но когда мы вылезли прогуляться во двор, заваленный сверкающими сугробами снега, мороз был градусов двадцать-двадцать пять, а верхнюю одежду мы несколько легкомысленно оставили дома, — мы обомлели. Осиянные ослепительным лунным светом между сугробами нетвердо стояли двое — Игорь и Фима, которого Игорь держал под руку, что-то приговаривая. Мокрая Фимина голова превратилась в ледяной колпак. Как мы ни были пьяны, мы поняли, что дело серьезное и быстро втащили обоих в дом, где у Фимы начали со звоном падать с головы сосульки. Игорь не совсем связно пытался нам объяснить, что не протрезвевшего от водных процедур Фиму он пытался привести в чувство, выведя его на свежий воздух. Без долгих слов мы положили бедного Фиму на диван, а хозяйка дома начала кричать:
— Уберите от меня этот натюрморт!
На что мертвецки пьяный Ефим вдруг открыл глаза и раздельно, с легкой своей картавинкой, произнес:
— Я не на-тюр-морт, — впав тут же в свое прежнее мертвенное состояние.
Хорошая вещь — молодость! Сошло благополучно. Представляете эксперимент: облить голову под краном, а потом — на мороз. Но Фима — выдержал!
Наши занятия с братьями кончились неожиданно. Николай женился на Вере Шульмейстер, Вася — на девушке с Гоголевского бульвара, где мы встречали Новый год.
Летом 1927 года я пригласил своих друзей — Мишу, Володю и Фиму — поехать летом ко мне в деревню. Ребята согласились. Мама была очень обрадована и ждала нас. Так получилось, что первыми двинулись мы с Ефимом. Отъезд наш стоит описать по рассказу моей сестры Али, которая пришла проводить меня на перрон Киевского вокзала.
В назначенное время появился Фима в сопровождении отца, который нес аккуратный чемодан, обтянутый чехлом с инициалами владельца. Раскланявшись, они отошли в сторону, где папа начал что-то говорить Фиме, очевидно, давая какие-то последние отеческие наставления. Время шло. Колокол, которые тогда еще существовали, пробил один раз. А меня все не было. Моя сестра начала беспокоиться. Фима вошел в вагон и стоял на площадке, высматривая меня. Колокол пробил второй раз. Сестра не знала, что и думать, когда показался я. Я летел по перрону, как будто за мной гналась нечистая сила. Я был без шапки, волосы всклочены. В руке я тащил нечто, похожее на кочан из газет, внутри которого были мои вещи. «Кочан» от бешеной гонки растрепался, за ним волочились веревки. На бегу я поцеловал сестру и вскочил в вагон, когда поезд уже тронулся.
При встрече мама первым долгом меня спросила:
— Где твоя шапка?
Она уже настолько пропиталась деревенским духом, что человек без шапки внушал подозрения: не пьян ли он?
Зная, как я люблю тушеную фасоль, она меня встретила этим блюдом, что являлось нарушением всех деревенских законов. Гостя, любимого сына, встречать таким затрапезным угощением! Яичница с салом — вот пища достойных людей!
Володя поселился у нас, Миша и Фима — у Еремея Савостьяновича. Это было время, когда колхозами еще и не пахло. Было изобилие всего.
Знакомство с деревенской жизнью у моих друзей проходило по-разному. Миша, заглянув в сарай, выскочил оттуда с диким криком:
— Там скоты! С рогами! Они целятся в меня!
Володя сразу же прихлестнул за нашей соседкой Катей. Потом она говорила о нем, закатывая глаза: «Ангел!», что вызвало с нашей стороны разного рода фривольные комментарии.
Мы ходили в Гари. Фима тут же закрутил амуры с Маней Скорняковой. Ему вообще очень нравилось в деревне, особенно его встречи с Федором Фомичом, мельником, с которым Фима проводил долгие часы в беседах и даже написал потом о нем в журнале «Новый мир».
Мы писали разные этюды, и я написал два, изображавших нашу усадьбу, которые до сих пор висят у меня в квартире.
АХРР и наши годы молодые
И вот в 1928 году мы с Ефимом и Володей поступаем в настоящее художественное училище: Высшие курсы АХРРа — Ассоциации художников революционной России.