Я сделал невольное движение, чтобы закрыть книгой роковую седьмую главу третьей части романа, но Порфир Порфирыч поймал мою руку и неожиданно поцеловал ее.
– Люблю, – шептал пьяный старик, не выпуская моей руки. – Ах, люблю… Именно хорош этот молодой стыд… эта невинность и девственность просыпающейся мысли. Голубчик, пьяница Селезнев все понимает… да! А только не забудьте, что канатчик-то все-таки повесился. И какая хитрая штука: тут бытие, вившее свою веревку несколько лет, и тут же небытие, повешенное на этой самой веревке. И притом какая деликатность: пусть теперь другие вьют эту проклятую веревку… хе-хе!
Порфир Порфирыч тяжело раскашлялся, схватившись за надсаженную простудой грудь, и даже выпустил из кулака деньги. Я подал ему стакан воды, и пьяница поблагодарил меня улыбнувшимися глазами. Меня начинала интересовать эта немного дикая сцена.
Собрав деньги с пола, старик разложил их на моем столе, пересчитал и с глубоким вздохом проговорил:
– Двадцать семь рубликов, двадцать семь соколиков… Это я за свое «Яблоко раздора» сцапал. Да… Хо-хо! Нам тоже пальца в рот не клади… Так вы не желаете взять ничего из сих динариев?
– Нет.
– Все равно пропью.
– Зачем пропивать?.. Вот у вас пальто холодное, а скоро наступит зима. Мало ли что можно приобрести на эти деньги?
– Вот вы говорите одно, а думаете другое: пропьет старый черт. Так? Ну, да не в этом дело-с… Все равно пропью, а потом зубы на полку. К вам же приду двугривенный на похмелье просить… хе-е!.. Дадите?
– Если у самого будут…
– О, юноша, юноша… Ну, да не в этом дело. Д-да… А слыхали вы, юноша, нечто о волчьем хлебе?
– Нет.
– Та-ак-с… А это вот какая история-с, юноша. Возьмите вы теперь волка, настоящего лесного волка, который по лесу бегает и этак зубами с голоду щелкает. Жалованья ему не полагается, определенных занятий не имеет, ну, одним словом, настоящий волк, которому на роду написано голодать. И вдобавок волк-то еще состарился: шерсть у него вылиняла, глаз притупился, на ухо туг, нос заржавел, зубы съел, – ну, ему вдвойне приходится голодать супротив молодых волков. Не идти же ему к дантисту: вставьте, мол, новые зубы и при этом позвольте-с очки… Так? И вдруг этому облезлому, беззубому волчищу этакий кус попадает?.. Хам! Неужели он по частям будет добычу размеривать? Сразу голубчик слопает, а потом опять голодать. Так и в нашем деле… Теперь поняли?.. Ведь это надо на своей коже испытать. А кстати, вот что, пойдемте в одно место злачное?
– Куда?
– Да попросту в трактирное заведение… Чайку напьемся, машину послушаем, ибо душа требует простора, трубных звуков и сладкого забвения. Вы газеты почитаете, а я просияю божественной теплотой. Знаете, как сказано у Гафиза:[2] «Пустыня льву, лес птице и кабак Гафизу»… хе-хе!.. Там уж все наши в сборе. Ведь вы Гришука знаете? Нет? Ну, как вы, юноша, ничего не знаете. И Молодина не знаете? и полковника Фрея? Тэ-тэ… да ведь это такие праведники, без которых несть граду стояния… Одевайтесь и идемте. Все равно сегодня ничего писать не будете… Канатчик-то ведь повесился – вы и будете думать о нем. Вон и ножки болтаются.
На лекции идти было поздно, работа расклеилась, настроение было испорчено, и я согласился. Да и старик все равно не уйдет. Лучше пройтись, а там можно будет всегда бросить компанию. Пока я одевался, Порфир Порфирыч присел на мою кровать, заложил ногу на ногу и старчески дребезжавшим тенорком пропел:
Мы вышли. Порфир Порфирыч в порыве восторга ущипнул подвернувшуюся Лизу и за нанесенное оскорбление подарил двугривенный.
– На, чухоночка, где тебе взять… – бормотал старик, шлепая своими калошами.
Лиза проводила нас улыбавшимися глазами и проговорила:
– У ней много денек… бокгатая!..
III
На улице Порфир Порфирыч показался мне таким маленьким и жалким. Приподняв воротник своего пальто, он весь съежился, и я слышал, как у него начали стучать зубы.
– Мы автомедона возьмем… – решил он, изнемогая окончательно. – Эй, извозец, на Симеониевскую, четвертак!
Мы поехали.
– Вы не думайте, юноша, что я везу вас куда-нибудь, – объяснял Порфир Порфирыч, еще сильнее съеживаясь. – Самое избранное общество, и почти все с высшим образованием. Одним словом, газетные гоги и магоги… А меня ваша чухоночка подстроила: «она пишет… день пишет и ночь пишет». Э, думаю, нашего поля ягода… И потом жаль мне вас стало. Наверно, думаю, этакой романище закатил в пяти частях, а самому жрать нечего. Помереть ведь можно над романищем-то. Вы в газетном борзописании не искушались? Э, батенька, сие не обогатит, а кусочек хлеба с маслом даст… Да вот я вас привезу прямо в академию, а там уж научат. Там собаку съели… Научат, как волчий хлеб добывать.