Выбрать главу

Однако китайцы, по крайней мере на Филиппинских островах, редко играли роль первопроходцев. Это понимал Рисаль, и его рассказ о городке Сан-Диего звучит как притча о Филиппинах в Азии.

Забытый Богом, затерянный в лесах городок Сан-Диего — просто кучка жалких домишек. Городок прозябает, пока не поселяется в нем креол, который разбивает плантации индиго и обучает крестьян современным методам ведения сельского хозяйства. На протяжении жизни одного поколения Сан-Диего преображается, становится крупным благоденствующим городом. Тогда и только тогда в город приезжают китайцы — не в лесной поселок, а в процветающий город.

Примерно так же повела себя Азия. Она оказала воздействие на нашу культуру уже после того, как мы были открыты Западом, зато — как в случае с китайской кухней — на первых порах нашего колониального бытия мы получили больше азиатчины, чем во все предшествовавшие времена. Если при этом помнить, что речь идет не только о повороте Азии к нам (поток азиатского импорта, поток азиатских иммигрантов), но и о нашем вхождении в Азию (военные кампании, в которых мы тоже участвовали), то как не прийти к выводу, что именно колониальная, или креольская, эра дала нам возможность сделаться азиатами — возможность, которой у нас прежде не было? Один мексиканский ученый считает, что нас можно отнести к восточным народам на том основании, что мы — помимо прочих признаков — любим пансит и люмпию. Но мы пристрастились к этим блюдам в креольские времена, следовательно, креолы и сделали нас восточным народом. При условии, конечно, что речь идет не о некоей туманной и мистической азиатской душе, а о самобытных национальных чертах, появившихся и развившихся под воздействием азиатской техники и цивилизации. В таком случае придется признать, что до 1521 года мы этими чертами не обладали, будучи почти начисто изолированы от прогрессивной культуры Азии. Однако после 1521 года устанавливаются постоянные связи с великими цивилизациями Азии, и с этого времени наш быт обогащается азиатскими изделиями: фаянсовой посудой, лампами-тюльпанами, резными креслами, зеркалами в багете, японскими фонариками и деревянными башмаками, китайскими фарфоровыми львами и картинами на шелку, индийскими тканями, индонезийской чеканкой, сари-сари, базарами и панситериями.

Так не пересмотреть ли нам в этой связи представление о том, будто колониальный период «испортил» нашу азиатскую душу?

Не пора ли нам отдать себе отчет в том, что в тот период шли два параллельных процесса: с одной стороны, европеизация, а с другой — «азиатизация» — и что второй процесс оказался результативней, поскольку число азиатских, особенно китайских, иммигрантов намного превосходило число европейцев на Филиппинах? Уже к XVII веку только в Маниле оказалось больше китайцев, чем раньше было на всех Филиппинских островах. Так нужно ли сомневаться, что в XVII веке влияние китайцев было куда сильнее, чем прежде, когда они наносили нам редкие пренебрежительные визиты?

К примеру, мы можем утверждать, что строить из камня научились от китайцев под испанским руководством, а затем, сочетав оба влияния, создали филиппинскую архитектуру, самобытность которой хорошо видна в старинных церквях, где китайские и испанские мотивы сочетаются в чисто филиппинской гармонии. Разве не говорит это об общем направлении, в котором развивалась филиппинская культура, и не разоблачает ли миф о том, что подлинно филиппинская, азиатская культура могла существовать только до 1521 года — хотя на Филиппинах после 1565 года появилось больше азиатского, чем было до 1521 года?

Мы отказываемся признать эти факты, потому что, признав их, будем вынуждены пересмотреть старые представления о роли колониализма на Филиппинах, ибо наши домыслы о его результатах не согласуются с фактами. Мы говорим, что западное вторжение оторвало нас от Азии, но легче доказать противоположное: не оторвало от Азии, а приблизило к ней. Мы говорим, что утратили ощущение своей принадлежности к Азии, но факты доказывают обратное: мы никогда раньше не играли такую значительную роль в азиатских делах. Мы говорим, что наша азиатская душа оказалась испорчена, но в таком случае азиатское влияние повинно в этом не меньше, чем европейское, поскольку мы подвергались и тому и другому, однако азиатское было сильней. Что же, становление культуры пансита и люмпии в XVII веке подорвало нашу азиатскую сущность или укрепило ее? Сомнительно, что в доевропейские времена филиппинцы так походили на китайцев, как сейчас; а что касается индийской культуры, то ее единственная достоверно известная добавка к нашему кровотоку имела место во время войны с Англией, создав внешность жителей Кайнты. Когда в XVII веке целое племя переселилось с Тернате на Кавите, поскольку решило стать «филиппинским», это переселение как бы символизировало двойное движение в нашей культуре: нашу тягу к Азии и тягу Азии к нам.

Двойное движение отражало двойной процесс: европеизации и «азиатизации», — происходивший в XVI и XVII веках; когда же они слились (к середине XIX века) в один, то дали Бургоса, 1872 год[76], Пропаганду, Революцию, Первую Республику и становление филиппинской нации — плоды культуры, начавшейся в XVI веке с колеса, плуга, дорог и т. п.

Но именно это мы отказываемся признать. Отказ же ставит перед нами другую проблему: можно ли вообще рассматривать XVI и XVII века как часть истории Филиппин? Если подойти к этому вопросу путем анализа культуры как истории, если за символы культуры взять адобо или пан де саль, то мы вынуждены будем согласиться, что Филиппины без адобо и пан де саль столь же немыслимы, как без Катипунана и Конгресса в Малолосе. Иными словами, культура и есть история. Это совпадает с положением Мак-Люэна — «средство коммуникации и есть сообщение» и с положением Шпенглера — «метод науки и есть наука». Если XVI и XVII века дали нам адобо и пан де саль, то чем может быть эта эпоха, как не частью истории Филиппин? Адобо и пан де саль — это история в не меньшей степени, чем Катипунан, потому что все это вместе сделало нас тем, что мы есть.

Проблема — в процессе, а точнее, в истории нашего становления, потому что мы никак не можем убедить себя, что филиппинцами мы стали, равно как не можем убедить себя, что азиатами мы тоже стали. Раз мы из Азии, значит, азиаты. И точка. Даже если мы признаем, что колониализм привел в действие двойной процесс — «азиатизации» и европеизации, то только для того, чтобы немедленно ввести дискриминирующий фактор: первый, который условно можно назвать культурой пансита, раз он связан с Азией, принимается как чисто филиппинский; второй, создавший культуру адобо и пан де саль, считается креольским и подлежащим остракизму как нефилиппинский. С практической, житейской точки зрения филиппинскими выглядят и тот и другой — оба составляют единую культуру, внутри которой их невозможно разорвать, настолько они сплелись между собой и со всем остальным. Шпенглер назвал бы это процессом формирования души, Мак-Люэн — метаморфозой или экономическим освобождением. Если издалека завезенная кукуруза избавила Бисайские острова от постоянного голода, в каких еще отношениях новая культура избавила нас от непосильного труда, от нужды, изменила образ нашей жизни и уже хотя бы этим сыграла роль в истории Филиппин? По нет, говорим мы, мы инстинктивно отличаем азиатское в нашей культуре от наносного, потому что азиатское — это и есть подлинно филиппинское, а то, другое, — одна видимость.

вернуться

76

Имеется в виду восстание 1872 г. в Кавите, которое филиппинцы считают важнейшей вехой в развитии общефилиппинского движения против испанского колониального ига.