Выбрать главу

Нельзя описать чувства, которое изобразилось в это мгновение на безжизненном доселе лице Зои. Казалось, взор князя, встретившийся со взором ее, проник душу ее, пробудя в ней всю способность страдать. Она с ужасом прижала руки к груди, как бы желая защититься от силы этого могущественного взора, и с болезненным стоном упала на руки Мери, которая, узнав свою подругу, поспешила к ней. Князь, бледен, неподвижен, стоял как окаменелый. В эту минуту довольно было одного взора, брошенного на него, чтоб проникнуть тайну, связывавшую его с несчастной девушкой, которая без чувств лежала на руках его невесты.

— Бога ради, уведите всех отсюда! — сказала Мери, обращаясь к Елене Павловне и поддерживая свою подругу. — Спирту! Скорее, скорее!

Елена Павловна не заставила повторять просьбы. В одну минуту в зале осталась Мери одна со своею бесчувственною подругой. Со всех сторон бежали горничные. Князь вышел, не замечая взоров, которые бросала на него удивленная Мери.

VI

Появление Зои, на минуту прервавшее забавы общества, объяснилось как нельзя проще. В последнее время она познакомилась с двумя соседками, молодыми девушками, которые, зайдя к ней мимоходом, уговорили ее пройтись по саду. Она услыхала музыку в комнате, где бывала так часто; привлеченная прелестью ее, взошла на крыльцо; пение растрогало ее и довело до обыкновенного припадка — вот и все. Через полчаса Мери возвратилась к гостям весела и любезна, как и прежде, извиняясь, что не очень хорошо припрятала своего опасного друга. Все опять вошли в залу; музыка опять началась, и на этот раз и танцы.

На другое утро еще солнце не совсем осушило сильную росу, которая, как серебряная дымка, кинутая на луг, блестела на яркой зелени его, а Мери обежала уже весь сад. Следы внутреннего волнения были заметны на всегда веселом личике; она была бледнее обыкновенного, и глаза, несколько слабые и даже красноватые, показывали, что она провела не совсем покойную ночь. Мери совершенно не знала истории Зои, но по некоторым словам ее догадывалась, что любовь и, может быть, жестокий обман были причиной ее несчастья. Кто был предметом этой любви, где и как началась она, Мери до сих пор напрасно желала узнать. Зоя молчала, как темная ночь, и, как темная ночь, казалось, боялась появления дня. Спрашивать ее было опасно, чтоб не возбудить одного из тех припадков, которые пугали всех окружавших бедную девушку; узнать же от посторонних было невозможно. Родственница Зои или не знала, или не хотела говорить; люди же, бывшие при ней, большей частью были наемные (Веры Яковлевны уже не было!) или доставшиеся после дяди Зои, следственно, новые. Итак, Мери могла знать только одно, что чувство Зои не было одним из тех переходчивых впечатлений, которые начинаются на балу и сменяются другим в спектакле, не изменяя ни одной розы на щеках прекрасной, не туманя грустью ее светлых глаз, не сводя темной тучей ее хорошеньких бровок. Нет, она видела, что это было глубокое, истинное чувство, которое, говорят, живет в одних романах, а в свете появляется как прекрасное, как высокое, как совершенное, редким, немногим знакомым феноменом. И это-то, быть может по странности своей возбуждая любопытство светской девушки, привязало ее к Зое.

Как часто Мери, сидя в своей любимой зале между цветами и зеленью, в часы, отданные скуке праздности, думала о странной подруге своей и сочиняла длинные романы, основанные на немногих словах, как на данных, схваченных во время припадков Зои. Какие чудесные развязки придумывала она этим романам, — развязки, в которых главная роль, конечно, принадлежала ей, как благодетельной фее или великодушному другу! Мы все так добры, так великодушны, так совершенны в ролях, которые назначаем себе в драмах, разыгрываемых в воображении нашем… Есть ли хоть один герой любимого романа, которого возвышенные свойства и характер мы не приняли на себя и не прощеголяли бы хоть несколько дней по крайней мере? Дайте какой хотите случай — мы знаем, как прекрасно, как самоотверженно стали бы действовать… Иное бывает на деле; существенность — наш пробный камень; часто на нем разбивался бы прекрасный идеал, под которым мы подписываем свое имя, если б… если б мы при каждом уклонении от черты, определяющей его изящные контуры, как французские судьи, не умели находить des circonstances attenuantes[42]. Что делать! Мы лжем себе, по крайней мере, столько же, сколько другим; мы лицемерим перед собою не хуже Тартюфа, и, может быть, эта ложь, это лицемерие и есть доказательство необходимости нравственного совершенства, от которого ненаказанно не отдаляется человек. Кто бы мог быть покоен, если б непрестанно имел перед глазами, ясно, как в зеркале, все те недостатки, которых сознание — мы все это испытали — так страшно в редкие минуты сознания самого себя. Нам надобно верить в наше хорошее; думать, что дурное в нас есть только минутное уклонение, слабость, не дурной навык или дурная склонность; а то мы ужасались бы сами себя.

вернуться

42

смягчающие обстоятельства (франц.).