Выбрать главу

В 1889 году в сопровождении своего младшего сына Гарри, который только что кончил медицинский колледж и вскоре собирался жениться, Гексли побывал на Канарских островах, повторив начало путешествия, в которое он пустился в 1846 году помощником судового врача. Упоминаний о былых временах в его письмах почти нет, если не считать иронического замечания о «португальских достижениях», навеянного пребыванием на Мадейре после перерыва в сорок четыре года. Гексли ездил верхом, ходил пешком миль по пятнадцать в день, изнывал без писем и вернулся домой черный от загара и до смерти изголодавшийся по полемическим схваткам. За время его отсутствия ему присудили Линнеевскую медаль.

Когда-то он не мог жить вне Лондона, а теперь то, что манило его сюда, сделалось невыносимым. Сюда вели все пути, здесь все слишком будоражило, дразнило и влекло. После недолгих поисков Гексли купил участок земли в Истборне, построил дом и в декабре 1890 года туда переехал. Дом представлял собой весьма умеренный образчик пышного архитектурного стиля той поры: большой, кирпичный, с островерхой кровлей, с крохотной, в нормандском духе, пристройкой для книг по одну сторону, бревенчатой некрашеной оранжереей для горечавок — по другую и низенькой шестиугольной романской башенкой на крыше. Сад широкой террасой сбегал по крутому склону и выглядел довольно неуютно, наподобие городского сквера. В Истборне домам давали имена, и Гексли назвал свой «Годесли» — так примерно звучала бы на языке древних англосаксов фамилия «Гексли». Этим словом, в котором современная филология перекликается с отголосками стародавней сельской глуши, помечено большинство его последних писем.

Горечавки сделали из Гексли ботаника; Годесли заставил его стать садовником. Копаясь понемножку в саду каждый день, он с изумлением открыл, что такая нехитрая штука, как жизнь и рост деревьев и цветов, может оказаться страшно увлекательной. Он выращивал камнеломки, радовался своей теплице, с нетерпением ждал открытия цветочных выставок, находил глубокий смысл в Вольтеровом «il faut cultiver notre jardin» и вел споры со своим садовником.

— Книжки, говорите? В этих книжках чего хочешь напишут, — важно изрекал садовник и все время, пока седовласый мудрец со шлангом в руках обходил сад, брюзжал о том, что за дурацкая затея у ученых людей — поливать цветы во всякую погоду.

Гексли. Шуточный автопортрет.

«Тут у меня есть растеньице, которое чудесно приживается даже на сухих камнях заброшенной ограды, так что Вам, я думаю, оно как раз подойдет», — шутил Гукер. В ответ Гексли посылал ему сводки своих достижений. Вплоть до последней хмурой весны его жизни цветы и ползучие растения служили ему утехой и отрадой.

То и дело наезжали в «Годесли» дети и внуки. Нет сомнений, что Гексли был достаточно строгий родитель. «При нем все наши маленькие хитрости, шитые белыми нитками, вылезали наружу, — пишет Леонард, — непогрешимость его моральных суждений внушала нам такое беззаветное доверие, что становилось даже страшновато». Что ж, по крайней мере, они питали к нему доверие. Трогало и подкупало страстное желание Гексли завоевать привязанность своих детей и внуков. Он не только не требовал, чтобы дети воспитывали в себе добродетели, угодные родителям, но, наоборот, восхищался непокорством. «Нравится мне этот мальчишка! — пишет он про своего внучонка Джулиана. — Нравится, как он глядит вам прямо в лицо и не слушается». Пытаясь покорить свою маленькую внучку, он наплел ей такую невообразимую чепуху, что под конец в безмерном удивлении она убежденно произнесла:

— Ой, до чего же ты чудной старичок, я таких никогда не видала.

Когда Джулиан читал сказку Кингсли «Водяные детки», он обнаружил, что среди знатоков этих восхитительных созданий назван его дед. И решил не откладывая расследовать этот вопрос.

«Милый дедушка!

Ты правда видел Водяную Детку? Ты ее посадил в бутылку? А она не пробовала вылезти? Можно, я на нее когда-нибудь посмотрю?

Любящий тебя Джулиан».

Ответ пришел незамедлительно, аккуратно выведенный печатными буквами и, слава богу, разборчивый.

«Дорогой Джулиан!

У меня до сих пор нет полной ясности насчет этих водяных деток. Видел я деток в воде, видывал и деток в бутылке, только детка в воде не сидела в бутылке, а детка в бутылке не сидела в воде.

Мой друг, который написал историю про водяных деток, был человек очень добрый и очень умный. Может быть, он думал, что я умею видеть в воде столько же, сколько видит он, потому что там, где одним людям видно очень много, другие видят очень мало.

Когда вырастешь большой, ты наверное, будешь из тех людей, кому видно очень много, и там, где другие не увидят ничего, ты разглядишь чудеса почище водяных деток.

Сердечный поклон от меня папе и маме — бабуля чувствует себя получше, но пока не встает.

С неизменной любовью, твой дед».

Неутомимый лицедей, Гексли умел так заворожить детей, расписывая им устно и в картинках приключения какого-нибудь бультерьера, что Леонард, который однажды вечером нечаянно заснул в самом начале рассказа, считал это одной из самых невозвратимых потерь своего детства. Когда дети болели, Гексли рисовал им подходящие к случаю картинки и рассказывал подходящие к случаю сказки, а когда с осовелыми глазами и тугими животами они сидели за столом после рождественского, обеда, он каждый год вырезал им на удивление диковинных зверюшек из апельсиновых корок — чаще всего поросят. Поросячий обряд соблюдался свято, и, когда Джесси была вынуждена его пропустить из-за собственной свадьбы, отец написал ей:

«Прилагаемый образчик — в раззолоченном саване и с остатками последнего обеда в надлежащем месте — послужит тебе доказательством того, до каких высот способна воспарить творческая мощь истинного художника. Называется он „Свинтус, или гармония в оранжевом и белом“.

Храни его, дорогое дитя мое, как свидетельство родительского таланта, когда те мимолетные, неосязаемые плоды этого таланта, что таятся в философских и иных трудах, будут забыты».

По-видимому, Гексли-родитель не так уж сильно отличался от Гексли-иконоборца и Гексли-епископоеда[261] и всю жизнь оказывал на этих двух, более грозных Гексли смягчающее и умиротворяющее влияние.

В 1892 году Гексли издал свои статьи об агностицизме и христианстве под общим заглавием «Дискуссионные вопросы» (впоследствии книга получила название «Наука и христианское учение»). Бесспорно, лучшим в сборнике как по форме, так и по содержанию, является «Пролог» — после него, пожалуй, в самой книге уже отпадает необходимость. Он представляет собой вдумчивую и добросовестную попытку, когда прошел угар и пыл сражений, установить и разобраться, из-за чего же, собственно, сражались — по крайней мере, с его точки зрения. «Никогда еще небольшая работа не стоила мне такого времени и труда», — писал Гексли одному своему другу. Наука и религия, заявляет он, были искони враждебны друг другу. Первая исследует естественные процессы и ведет к прогрессу. Вторая занимается изучением сверхъестественного и ведет к неразберихе и невежеству. Прогресс, по сути дела, прямо пропорционален торжеству естественного — иными словами, натурализма — над сверхъестественным, или супранатурализмом. Затем Гексли делает блистательный и краткий экскурс в историю протестантизма от XIV века до своих дней. Опираясь на непогрешимую истинность священного писания, протестанты воззвали к критическому разуму, дабы опровергнуть папство. Однако разум, единожды вызванный к жизни, уже не мог пробавляться непогрешимостью какого-то одного священного писания или даже совокупности священных писаний. Он мог постоянно основываться лишь на подлинных фактах природы.

вернуться

261

«Episcopophagous» — термин изобретен самим Гексли.