Выбрать главу

Что же это за факты природы, открытые научной мыслью? Они, говорит Гексли, слагаются в великую истину эволюции. Впервые наметившийся в астрономии солнечной системы, четко определившийся потом в эмбриологии и палеонтологии, принцип развития прослеживается теперь и в химии и, несомненно, представляет собой основополагающий принцип в изучении земной жизни во всех ее проявлениях — жизни, которая во многих случаях шла от очень простых форм ко все более сложным, порождая на своем пути такие нежданные ценности, как сознание, рассудок, нравственность. Каких высот могло достигнуть где-нибудь это развитие, науке, конечно, неизвестно. И отрицает она не самую возможность существования сверхъестественного, а то, что это существование было когда-либо доказано.

«При строго научном подходе к вопросу не только необоснованным, но попросту неуместным выглядит предположение, что среди мириадов рассеянных в бесконечном пространстве миров нет ни одного, где оказалось бы существо, превосходящее по разуму человека, как человек превосходит таракана; существо, чья способность влиять на процессы, протекающие в природе, превышает человеческую, как человеческая превышает способность улитки».

Примечательно, что пространство здесь имеется в виду физическое. Гексли, в сущности, отказывается признавать существование какой бы то ни было действительности вне материи, правомочность какого бы то ни было метода, помимо научного. Пока что сверхъестественное невыводимо из явлений природы. А значит, для честного исследователя иного прибежища, кроме агностицизма, не имеется.

Если бы люди чистосердечно признавались в своем невежестве и стали по-настоящему правдивы во всех своих отношениях друг с другом, «свершились бы такие преобразования, каких еще не видел свет, наступило бы некое подобие золотого века». Видимо, правдивость способствовала бы и беспристрастному, научному подходу к вопросам этики. «Правила поведения… подобно другим так называемым законам природы — могут быть открыты путем наблюдении и опытов, и никак иначе», — писал он в то время в одном из своих частных писем. А в 1894 году писал в другом: письме:

«Крайне необходимо, чтобы кто-нибудь совершил в области, расплывчато именуемой „этика“, то самое, что сделано в политической экономии: решил бы вопрос, что произойдет, если в случае тех или иных побуждений будет отсутствовать сдерживающее начало, — и представил бы для последующего рассмотрения проблему „чему надлежит произойти“…

Нам требуется наука „эубиотика“; пусть она скажет нам, что именно случится, если человеческие существа будут движимы исключительно стремлением к благополучию в обычном смысле этого слова. Разумеется, утилитаристы уже заложили основы такой науки, а любитель давать гениальному клички тут же ее окрестил „свинской философией“, попав пальцем в небо точно так же, как и в тот раз, когда назвал политическую экономию „угрюмой наукой“.

Возможно, „умеренное благополучие“ имеет не больше оснований называться наидостойнейшей жизненной целью, нежели богатство. Однако, если это лучшее, что нам может предложить наш удивительный мир, пожалуй, ради него стоит потрудиться».

В 1892 году Гексли занял последнее в своей жизни президентское кресло. Начиная с 1887 года стало ясно ощущаться, что многочисленные колледжи, разбросанные по столице, следует объединить Лондонскому университету, доныне, существовавшему лишь как экзаменационное, а не учебное заведение. Все сходились на том, что единение необходимо, вопрос был только — какого рода единение. Гексли старался держаться в стороне, но, понятно, имел по этому поводу собственное мнение, и, понятное дело, его просили это мнение высказать. Он считал, что медицинскими заведениями не должны заправлять ученые, которые стремятся использовать их для вербовки себе пополнения, а научными заведениями не должны заправлять литераторы, которые вообще никак не могут их использовать. Он считал, что нужны школы искусства и литературы, и преподавателям-литераторам следует преподавать не филологию, а литературу. Тех же взглядов, судя по всему, придерживались и в ассоциации по реформе образования. А раз так, он в нее вступил. А раз вступил, его избрали президентом. Он повел дело смело и энергично, но, по-видимому, всему движению — как это нередко случается в академическом мире — повредил избыток просвещенности. Слишком много было светлых голов, слишком много светлых идей в этих головах, а Лондонский университет пока что так и жил себе по старинке.

Кстати, в это же время Гексли увенчал здание своей практической деятельности скромным куполом.

«Был я тут как-то в тесном кругу ученых, — писал лорду Спенсеру непосредственный начальник Гексли Доннелли, — там Гексли… спросили, не слышал ли он, предлагали Дарвину от престола какие-нибудь почести при жизни или нет. Гексли сказал, что никаких предложений подобного рода Дарвину не делали, он в этом уверен и прибавил, что лет через пятьдесят или сто людям покажется совершенно непостижимым, что небывалые заслуги этого человека перед наукой не получили никакого признания у государства…

Потом посмеялись над бешеными усилиями кое-каких известных нам лиц добыть для себя обрезки ленточек, и Гексли сказал:

— Что ж, я согласен назвать ту единственную почесть, которая мне, как человеку науки, доставила бы удовольствие — все равно нет ни малейшей опасности, что мне ее предложат, — стать членом Тайного совета. Здесь, пожалуй, была бы известная сообразность: вас, так сказать, приглашают в созданный государством совет, дабы представлять в нем науку.

Так вот, я обращаюсь к Вашему Превосходительству с просьбой подумать, действительно ли подобного рода почесть так уж категорически невозможна».

Оказалось, что невозможного тут нет. Надлежащим порядком имя Гексли появилось в списке новых назначений ее величества. Гексли ворчал, что приходится извлекать на свет божий старый придворный костюм и тащиться в Осборн, но на самом деле был очень доволен. Обряд «целования руки» он описал своей жене, смакуя каждую подробность, как человек, сознающий свое интеллектуальное превосходство:

«Потом нас провели в приемный зал, где у стола сидела королева. Мы преклонили колена, как будто собрались помолиться, держа в руках по одной библии на двоих, и секретарь совета прочел текст присяги — я, надо сказать, не расслышал ни слова. Затем каждый подходил к королеве, становился на колени и целовал ей руку, отходил на место, и его снова приводили к присяге (какие я там опять давал клятвы и обеты — одному богу известно). После этого мы обменялись рукопожатиями со всеми членами Совета, при сем присутствовавшими, включая лорда Лорна, и тем же порядком удалились. Все было очень занятно».

Стоя на коленях, он поднял глаза, чтобы рассмотреть королеву вблизи. Она в упор глядела на него. Наверно, тоже решила воспользоваться представившейся возможностью.

А тем временем исчез неугомонный странник, мятущийся в погоне за исцелением, и на его место явился хилый старец, которого вне стен его кабинета подстерегали и осаждали холодные западные ветры, ночной промозглый воздух и иные грозные превратности погоды. Обед в «Икс-клубе» сделался рискованным предприятием, на какое пустишься лишь после долгих и тревожных сомнений: стоит ли ради веселого застолья подвергать себя опасности подхватить инфлюэнцу? Старая дружба с Гукером порой выражалась лишь в том, что от постели одного болящего к постели другого посылались записки со скупыми строчками о симптомах болезни. То и дело хоронили кого-нибудь из старых друзей. «Мы с Вами не имеем права идти на самоубийство ради чисто внешнего, в конце концов, проявления любви к нашему старому другу, которую нам нет надобности доказывать, — урезонивал он Гукера накануне похорон Герста, — а очень вероятно, что полчаса в холодной часовне и потом у могилы, да еще в такую погодку, нас прикончат».

На похороны Теннисона он все-таки поехал. Кто согласился бы пропустить битву при Ватерлоо или подписание капитуляции в Седане? К тому же Гексли ценил Теннисона как самого «научного» поэта своего времени. Похороны были точно ожившие страницы викторианской истории и Теннисоновой автобиографии. Торжественная музыка, строгое величие Вестминстерского аббатства, британский флаг на гробе, солдаты легкой кавалерийской бригады в нефе, вид гроба, в котором покоился усопший викторианский поэт, так глубоко взволновали Гексли, что он в первый и единственный раз за прозаические годы своей зрелости написал стихи. Стихотворение получилось не из лучших. Оно только выдает его патриотизм, его высоконравственность и его преклонение перед немецкой литературой. Короткие строчки начальных строф напоминают Гёте; повторяющаяся строка — перепев шиллеровской «Gib diesen Todten mir heraus»[262].

вернуться

262

«Верните мне моих мертвых».