Выбрать главу

В сознании гуманиста зерно дарвиновского учения неизбежно должно было дать росток пессимизма. Правда, Роменс в своем «Беспристрастном исследовании теизма» (1876) многое почерпнул и из посмертных «Трех опытов о религии» Милля (1873), в которых совсем не по-дарвиновски сведены воедино возражения против взгляда на природу как на образец нравственности и как на довод в пользу теизма.

Когда-то, в 1860 году, вскоре после того как внезапный недуг свел в могилу его старшего сына, Гексли утверждал, будто в природе строго и неукоснительно блюдется справедливость. Он и потом не раз повторял то же самое, но уже в 1871 году в своем «Административном нигилизме» стал утверждать обратное и, безусловно, укрепился в этой мысли не без содействия таких сочинений, как «In Memoriam» Теннисона и «Аналогия» Батлера, которые считал превосходными.

В лекции на учрежденных Роменсом чтениях пессимизм Гексли находит свое крайнее выражение. Лектор по обыкновению исполнен беззаветной решимости и отваги и преподносит свою новоявленную и безотрадную истину такой голой и неприкрашенной, что еще немного — и ее не отличить от заблуждения. Процесс, который совершается в мире, говорит он, есть хаос безостановочных изменений, а для одушевленных существ — поле битвы, мучений и смертей. Процесс этический — по крайней мере отчасти — заменяет сотрудничество и умеряет страдания. Человек научился жить в относительном согласии с себе подобными и стал, таким образом, господином среди животных Земли. Однако он освободился от пут естества лишь частично. Он все еще испытывает боль, все еще силится победить в самом себе обезьяну и кровожадного тигра. И неудивительно, если он задается вопросом, существует ли для его мук какое-то изначальное оправдание, какая-то первопричина. Иудейская культура отвечает на это призывом к смирению, греческая — сводом нравственных правил, находящихся в ведении богов и богинь; индийская культура — учением о «карме», по которому посредством переселения душ всякое живое существо в том или ином воплощении в конце концов пожнет то, что им посеяно.

Гексли привлекает позитивная и критическая направленность индийской философии. Он подчеркивает, что учение о переселении душ, подобно эволюционному учению, «…уходит корнями в мир действительного… Совокупность наклонностей поступать именно так, а не иначе, именуемая нами „характером“, нередко прослеживается по длинной линии прямого родства и по боковым его ответвлениям. Можно с основанием говорить, что „характер“ — эта нравственная и духовная сущность человека — и вправду переходит из одной телесной оболочки в другую».

«Сверхъестественное в нашем понимании этого слова» было из индийской системы «полностью исключено. Никакой внешней силы, способной нарушить последовательную цепь причин и следствий, порождающую карму, ничего, кроме воли носителя кармы, которая одна только в состоянии положить карме конец». Будда открыл в скептицизме возможности, о каких не догадывался даже сам Беркли. Как нельзя доказать, что существует материя, так же точно нельзя доказать, что существует сознание. И поэтому для Будды вселенная «не более как поток ощущений, переживаний, волеизъявлений и мыслей», в котором действительностью является лишь карма. Вполне отдавая должное почти научному методу подхода Будды к нравственным вопросам, Гексли не может сочувствовать духу отрицания, которым насквозь пронизана его система. Что жизнь — это сон, что целью человека должно быть стремление оборвать этот сон, умертвив в себе все и всякие желания и чувства, — этого никакой уважающий себя викторианец допустить не мог. С индийским мистицизмом как руководством в жизни Гексли обходится крайне сурово. «Никогда больше ни одной монашеской философии не удавалось в такой мере низвести сознание человека до бесстрастного, мнимо-сомнамбулического состояния, какое, если б не общепризнанная его святость, чего доброго, сочли бы разновидностью слабоумия».

Далее, продолжая свой обзор философских учений, Гексли отвергает стоицизм — а значит, убеждения, очень близкие тем, с которыми он когда-то начинал свою деятельность. В строках, перекликающихся с «Тремя опытами» Милля, он указывает, что стоицизм попросту не признает зла в природе.

«Что „нет худа без добра“ — неоспоримо, и ни один разумный человек не станет отрицать дисциплинирующего воздействия боли и скорби. Однако и эти соображения все-таки не дают нам ответа на вопрос о том, зачем должна мучиться тьма живых существ, ни в чем не повинных и неспособных извлечь никакой пользы от этого дисциплинирующего воздействия, и почему из бесчисленных возможностей — в том числе возможности безгрешного, счастливого существования — всемогущему потребовалось избрать такую, в которой преобладают зло и страдания».

Трагедия человека состоит в том, что он находит этическое величие в отрицании. «На берегах Тибра, как и на берегах Ганга, человек, стремящийся к этическому идеалу, вынужден признать, что он бессилен пред лицом вселенной, и, оборвав аскетическим воздержанием всякие нити, связывающие его с нею, ищет спасения в полнейшем отречении от нее».

Решение, найденное Гексли, предполагает новое и героическое напряжение воли и ума. Оно состоит в том, чтобы «противопоставить макрокосму микрокосм».

«Можно не сомневаться, что до скончания времен нравственному естеству человека придется иметь дело с упорным и сильным врагом. С другой стороны, однако, если разум и воля, объединенные в общем усилии, будут руководствоваться здравыми научными принципами, я не вижу предела их способности изменять условия существования на протяжении времени, превышающем то, которое засвидетельствовано ныне историей».

Короче говоря, с помощью науки человек может надеяться усовершенствовать собственную природу и свое непосредственное социальное и физическое окружение таким образом, чтобы в недрах враждебной и неразумно устроенной вселенной создать дружественный себе и разумный мир.

Что в этой работе существенно? Здесь выделяется мысль об изменчивости, которая в некоторых местах низводит природу чуть ли не до иллюзии и в сочетании с мыслью о духовной сущности нравственного опыта отдает мистицизмом. Здесь ощущается также — несмотря на отрицание стоицизма — присущий стоикам мрачный взгляд на настоящее и присущее им упование на будущее. Здесь, наконец, есть и свойственная Гарди неприязнь к мирозданию как к юдоли страданий и убийств. Все эти особенности в большей или меньшей степени отличают как самого Гексли, так и Zeitgeist[264]. А то, что все они присутствуют в одной и той же его работе, возможно, свидетельствует о новом озарении или взлете ума. Под старость иной раз прозрение наступает быстро.

Гексли боялся, как бы его лекцию не поняли превратно. А случилось так, что ее почти не расслышали. Незадолго до выступления он побывал на встрече врачей, которая, как оказалось, могла бы с еще большим основанием считаться встречей с микробами инфлюэнцы. Микробы отняли у Гексли голос, посадили ему на нос прыщи, наградили свирепым насморком и до того. раздули и воспламенили весь его лик, что он сделался похож на какого-нибудь сугубо малопочтенного капитана Костигана[265]. Мало-помалу капитан Костиган все же принял очертания, обычные для профессора Гексли, и, когда в своем алом одеянии он поднялся на Кафедру в битком набитом зале Шелдонского театра — высокий, седовласый, с резкими, воинственными чертами лица, подернутыми инеем бледности и глубокомыслия, свойственного его летам, — это был тот самый легендарный ратоборец, который тридцать три года тому назад в этом же университете одержал великолепную победу над епископом Уилберфорсом. Но, увы, трибун оказался безгласен. Всю первую Головину лекции он говорил так тихо, что слышались выкрики «Громче!» и студенты стали пробиваться с галереи вниз. Кончил он более звучным голосом, но, в общем, так и остался неслышимым дивом. Зал наградил героя дня несколько неуверенными рукоплесканиями, и затем его повели на торжественный завтрак.

вернуться

264

Дух времени (нем.).

вернуться

265

Капитан Костиган — персонаж романа Теккерея (1811–1863) «История Пенденниса» (русский перевод, 1852).