А что творится с Михаилом Афанасьевичем Булгаковым? И ведь если не пробиться человеку с собственным мнением по литературным проблемам, то где же до истории. Начнем, однако, с литературы. С литературы, в которой тема преступления, наказания и искупления может помочь читателю разобраться во всем остальном, что есть в судьбе моего отца.
Пример классический. Антихристова печать
В апреле 1880 года к издателю некоей русской газеты явился господин с кокардой и предложил для печатания свою повесть. «Сюжет не новый, — объяснил он. — Любовь, убийство, но все, что в ней изображено, все от крышки до крышки происходило на моих глазах».
Когда господин с кокардой пришел за ответом, издатель объявил, что повесть или, скорее, роман, предложенный им, искажает фабулу преступления: главный преступник не тот вовсе, кого назвал писатель, а определенно он сам, вся же эта путаница отнюдь не результат заблуждений автора и не следственная ошибка, а фальсификация, учиненная совершенно сознательно. Бессознательно вышло только одно: действительность, деформированная в произведении, своими сломанными ребрами проступила сквозь искажения и поведала, как было дело.
Я убедился в этом, когда стал перечитывать произведение знаменитое и бесспорно замечательное: «Записки из Мертвого дома» в 4 томе Полного собрания сочинений Достоевского, снабженном обстоятельным комментарием и справочным аппаратом.
Не исключено, что когда-нибудь исследователи проведут сопоставления между этой книгой и теми, которые построены на сходном материале, но появились позже, будут, возможно, прослежены влияния, явная или скрытая полемика или же полное отсутствие литературной преемственности.
Для меня, например, сомнения в верности «Записок» возникли с главы «Первые впечатления». Автор рассказывает о старовере, которому каторжники давали «сохранить деньги с полною безопасностью».
«Это был старичок лет шестидесяти, маленький, седенький. Он резко поразил меня с первого взгляда. Он так не похож был на других арестантов: что-то до того спокойное и тихое было в его взгляде, что, помню, я с каким-то особенным удовольствием смотрел на его ясные, светлые глаза, окруженные мелкими лучистыми морщинками. Часто говорил я с ним и редко встречал такое доброе, благодушное существо в моей жизни».
«Характера был в высшей степени сообщительного. Он был весел, часто смеялся — не тем грубым, циническим смехом, каким смеялись каторжные, а ясным, тихим смехом, в котором много было детского простодушия и который как-то особенно шел к сединам. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что по смеху можно узнать человека, и если вам с первой встречи приятен смех кого-нибудь из совершенно незнакомых людей, то смело говорите, что это человек хороший. Во всем остроге старик приобрел всеобщее уважение, которым нисколько не тщеславился. Арестанты называли его дедушкой и никогда не обижали его». И далее: «…несмотря на видимую твердость, с которою он переживал свою каторгу, в нем таилась глубокая, неизлечимая грусть, которую он старался скрывать от всех. Я жил с ним в одной казарме. Однажды, часу в третьем ночи, я проснулся и услышал тихий, сдержанный плач. Старик сидел на печи… и молился по своей рукописной книге. Он плакал, и я слышал, как он говорил по временам: „Господи, не оставь меня! Господи, укрепи меня! Детушки мои малые, детушки мои милые, никогда-то нам не свидаться!“».
Портрет показался мне убедительным, я сразу поверил тому, что был такой человек, именно такой. Одно только смутило меня, когда я в первый раз читал «Записки из Мертвого дома», смущало долго и потом: преступление, за которое старик попал в узилище, не вязалось с его обликом. В это я поверить не мог.
«Прислали его за чрезвычайно важное преступление. Между стародубовскими старообрядцами стали появляться обращенные. Правительство сильно поощряло их и стало употреблять все усилия для дальнейшего обращения и других несогласных. Старик, вместе с другими фанатиками, решился „стоять за веру“, как он выражался. Началась строиться единоверческая[11] церковь, и они сожгли ее. Как один из зачинщиков старик сослан был в каторжную работу».
Вначале образ старообрядца, нарисованный классиком, вступил в противоречие с информацией о его преступлении, потом это как-то стушевалось соображением, что бездны души Достоевскому известны лучше всех на свете. Но запомнилось: такой вот старичок, а ужасный фанатик. Ведь он совершил преступление, которое в деревянной России считалось более тяжким, нежели убийство. Поджог. Не просто поджог — поджог церкви!
Второе читательское сомнение возникло вскоре после первого и как-то «срифмовалось» с ним. Это о Газине.
Я вынужден прибегнуть к цитате:
«Этот Газин был ужасное существо. Он производил на всех страшное, мучительное впечатление. Мне всегда казалось, что ничего не могло быть свирепее, чудовищнее его… Мне иногда представлялось, что я вижу перед собой огромного, исполинского паука, с человека величиною. Он был татарин; ужасно силен, сильнее всех в остроге; росту выше среднего, сложения геркулесовского, с безобразной, непропорционально огромной головой…»
Далее сообщается, что Газин был подпольным целовальником, успешно торговал в остроге вином, а когда напивался сам, то задирал людей самыми злыми насмешками, «рассчитанными и как будто давно заготовленными; наконец, охмелев совершенно, он приходил в страшную ярость, схватывал нож и бросался на людей. Арестанты, зная его ужасную силу, разбегались от него и прятались; он бросался на всякого встречного». Писатель, хотя и со словами сомнения, сообщает, будто Газин на свободе любил резать маленьких детей: «единственно из удовольствия: заведет ребенка куда-нибудь в удобное место; сначала напугает его, измучает и, уже вполне насладившись ужасом и трепетом бедной маленькой жертвы, зарежет ее тихо, медленно, с наслаждением».
Сомнения в достоверности слухов о Газине отходят на второй план перед ужасной картиной детских мучений, к которым у Достоевского, как известно, всегда было обостренное отношение. У меня же возникла чисто читательская, ничем не подкрепленная уверенность, что характер Газина, как он нарисован в книге, находится в трудно выразимом противоречии с теми «вводными», которыми писатель оснастил картину. Не верилось почему-то, но ведь и проверить нельзя!
Бездны человеческой души, как и бездны на поверхности земной, всегда предполагают и какой-то связанный с ними общий рельеф. В противном случае бездны эти кажутся созданными искусственно.
Легко представить чувство, с которым я узнал, что мои недоумения по поводу тихого старика-фанатика и буйного Газина, который с наслаждением резал детей, обоснованны.
Не только я, рядовой читатель, но и сам автор «Записок из Мертвого дома» вряд ли мог предположить, что историки найдут «Статейные списки об арестантах омской крепости», в которых есть имена узников, содержащихся вместе с Достоевским, сведения об особых приметах, происхождении, «за что осужден, по чьему решению, какое получил наказание и на какой срок прислан, какого вероисповедания, грамотен ли, женат или холост и какого поведения».
Поразившим Достоевского с первого взгляда стариком-старообрядцем был раскольник Егор Воронов, 56 лет из Черниговской губернии. В «Статейных списках» отмечено, что осудили старика по высочайшему повелению на бессрочное время «за неисполнение данного его величеству обещания присоединиться к единоверцам (в данном случае к ренегатам. — К. И.) и небытие на священнодействии при бывшей закладке в посаде добрянской новой церкви».
Одно дело — поджог церкви, совсем другое — отказ присутствовать при ее закладке. Согласитесь, что фактическое «преступление» старика ближе к облику, воссозданному писателем… Крайне огорчительно сознавать, что злодеяние, приписанное старообрядцу Достоевским, полностью соответствует тому, как и в чем государство и церковь облыжно обвиняли всех русских религиозных протестантов.
11
Единоверие — вид насильственного воссоединения русских старообрядцев с официальной церковью, по которому за старообрядцами сохраняется право совершать богослужение по старопечатным книгам при условии подчинения православной церкви и принятия священнослужителей от православных архиереев. —