Выбрать главу

Однажды ночью, после моего возвращения в Болье, мне приснился страшный сон, от которого волосы становились дыбом. Я превратился в горбуна и проснулся с мучительным чувством, что не могу ни стоять, ни даже сидеть прямо. [120] Болезнь получила диагноз межреберной невралгии на почве никотинного отравления. Силы восстанавливались в течение многих месяцев. Из Болье я написал письмо Андрею Римскому-Корсакову с просьбой найти и переслать мне экземпляр русской народной песни, которую я собирался использовать в «Петрушке» (цц. 18, 22, 26—%9, в партиях кларнета и челесты). Он выслал мне эту песню, приладив к ней свои собственные слова, выражавшие вопрос, имею ли я право использовать такой «хлам». Когда «Петрушку» поставили в России, он был осмеян лагерем Римского-Корсакова, в особенности Андреем, который дошел до того, что написал мне враждебное письмо. [121] После этого инцидента я виделся с Андреем всего однажды. Это было в июне 1914 г., когда он приехал в Париж вместе с моим братом Гурием, он — чтобы увидеть дягилевский балет на музыку «Золотого петушка», Гурий — чтобы посмотреть «Соловья». Между прочим, я и Гурия видел тогда в последний раз.

В апреле 1911 г. моя жена с детьми вернулась в Россию, я же присоединился к Дягилеву, Нижинскому, Фокину, Бенуа и Серову в Риме. Они, мои коллеги по работе, были полны энтузиазма по отношению к моей музыке, когда я проиграл её им на рояле (конечно, за исключением Фокина); поощряемый ими, что тогда мне было так необходимо, я написал финал балета. Воскрешение духа Петрушки было идеей моей, а не Бенуа. Бйтональную

С Чаплином в Голливуде

На репетиции

После встречи в Белом доме

Вера де Боссе, Джон Кеннеди, Жаклин Кеннеди, Игорь Стравинский

музыку второй картины я задумал как вызов, бросаемый Петрушкой публике, и я хотел, чтобы диалог труб в конце тоже был бито- нальным и означал бы, чтд его дух продолжает издеваться над ней. Я гордился и продолжаю гордиться этими последними страницами больше, чем любым другим в партитуре (хотя мне по- прежнему нравятся «септимы» в первой картине, «квинты» в четвертой, заключение сцены Арапа и начало первой картины; но «Петрушка», подобно «Жар-птице» и «Весне священной», уже пережил полвека пагубной популярности, и если сегодня он уже не кажется таким свежим, как, например, Пять пьес для оркестра Шёнберга или Шесть оркестровых пьес Веберна, это отчасти объясняется тем, что вещи венцев были сохранены 50-летним пренебрежением). Дягилев хотел, чтобы я заменил последние четыре ноты пиццикато «звуковой ионцовкой» («tonal ending»), как он странно выразился, хотя спустя два месяца, когда «Петрушка» стал одной из наибольших удач Русского балета, он отрекался от этого замечания.

Большой успех «Петрушки» был неожиданным. Мы все опасались, что место, предназначенное ейу в программе, принесет ему гибель; из-за трудностей сценического оформления его пришлось исполнять первым, и все говорили, что в начале программы он не будет иметь успеха. Я боялся также, что французские музыканты (в особенности Равель), с возмущением воспринимавшие всякую критику по адресу русской «Пятерки», воспримут музыку «Петрушки» как именно такую критику (так, в сущности, и было). Тем не менее, успех «Петрушки» сослужил мне службу, поскольку он внушил мне абсолютную уверенность в моем слухе как раз в то время, когда я собирался приступить к сочинению «Весны священной».

На представлении «Петрушки» в театре Шатле меня впервые представили Джакомо Пуччини. Высокий и красивый, но, пожалуй, излишне франтоватый мужчина, он сразу очень хорошо отнесся ко мне. Он говорил Дягилеву и другим, что моя музыка ужасна, но вместе с тем весьма талантлива. Когда после «Весны священной» я лежал в тифу — сначала в гостинице, а потом в больнице в Нейи — Пуччини навестил меня одним из первых; Дягилев, боявшийся заразы, не был у меня ни разу, но оплатил мои счета в больнице; помню также, что зашел Равель и стал плакать — это очень напугало меня. Я беседовал с Дебюсси о музыке Пуччини и помню — между прочим, в опровержение написанной Карнером биографии Пуччини, — что Дебюсси относился к ней с уважением, как и я сам. Пуччини был человеком, способным испытывать привязанность, приветливым и простым в обращении. Он говорил на плохом итальяно-французском языке, а я на плохом русско-французском, но ни это обстоятельство, ни отдаленность наших музыкальных стилей не помешали нашим дружественным отношениям. Мне иногда казалось, что Пуччини наполовину вспомнил соло тубы в «Петрушке», когда писал музыку «Джанни Скикки» (семь тактов перед повторением ц. 78).

вернуться

120

Какова бы ни была роль сновидений, связывающих память с восприятием (ср. эксперименты Клейтмана и Деманта в Чикагском университете с электродами и регистрирующими приборами), я верю, что на их почве в моей композиторской деятельности возникали бесчисленные решения. Одной из характерных черт моих сновидений является постоянная попытка сказать который час, при этом я смотрю на свои наручные часы и обнаруживаю их отсутствие. Мои сны это мое психологическое пищеварение.

вернуться

121

Андрей позднее стал редактором «Музыкального современника», журнала, основанного Петром Сувчинским в 1915 г. Его редакторский тон был мне крайне антипатичен.