— Видок Пушкиным пущено и с него же спросится, не с одного Лисенкова. — Это уже звучал третий голос. Довольно мелодичный, но прохладный голосок Идалии Полетики, дочери Строгановых. Впрочем, дочь сия рождена была так давно и ещё вне нынешнего брака, что существовала как бы сама по себе со своими суждениями и оценками.
— Но Лисенков! Да и Лисенков ли? Не Смирдин? Я с утра слыхал эту историю, там говорили — Смирдин рискнул, — возразил ещё один гость. — Внутри лавки висит Фаддей, гвоздиками пришпиленный и Видоком прозванный...
— Ну нет, Смирдин — человек обстоятельный. Пушкина любит, а Булгарина печатает.
— Под чьим портретом, однако, «Пушкина» можно написать, ума не приложу. Разве что — под обезьяньим. — Идалия[135] наморщилась, будто и в самом деле тревожась этой мыслью.
Такая красивая — граф искоса, но очень внимательно ещё раз глянул на молодую рыжеволосую женщину, свою дочь, — такая красивая, такая свободная в желаниях, такая счастливая в их исполнении, и вдруг эта ярость, как у кошки...
Дойдя в безмолвных рассуждениях до этого определения, граф неожиданно хмыкнул. Однако «кошка» к делу не относилась.
А к делу относилось: какие же последуют расчёты?
Слишком уж очертя голову решился кто-то на подобный шаг. Не мешало вспомнить если не царский перстень, то любовь Николая Павловича к порядку, который довольно точно мог быть выражен поговоркой: «Всяк сверчок знай свой шесток».
Граф позвонил, лакей возник в дверях сразу и, перехватив взгляд хозяина, подошёл к нему почти вплотную.
— Ивана Семёновича позвать.
Иван Семёнович, служащий, славившийся расторопностью и сметливостью, был послан по всем книжным лавкам узнать: а в самом ли деле? Или кто-то выдал желаемое за действительное? Булгарин, всеочевидно, большой подлец, даже в маскарадах от него шарахались, где каждый каждому на ногу наступал не чинясь. Но тем более храбрость нужна была не рядовая — так припечатать. Пушкинская, дерзкая, противу всех правил храбрость тут приходила на ум.
...Иван Семёнович ринулся прежде всего к Лисенкову. В широком окне было темно, уличный фонарь горел тускло, шёл мокрый снег. Одинокая женская фигура стояла у крыльца в нерешительности. Но вот она поднялась на ступени, занесла руку к дверному молотку и была приглашена в дом. Иван Семёнович решил дождаться её; ясное дело — за тем же пожаловала. Сама ли по себе любопытна без удержу? Или очень уж большой друг поэта была, искала случай порадоваться?
Дверь, отворившись, выпустила её почти тотчас же. За гостьей с непокрытой головой вышел хозяин. Он держал в руках свечу, но ветер с налёту прихлопнул её пламя. У женщины ветер рвал шаль, и ленты шляпки кибиткой летали вокруг щёк.
— Рад бы, рад похвастаться, а — не могу, милостивая государыня, — говорил хозяин отчётливо и не без досады. — Кто на такое пойдёт, чтоб с плеча рубить, да заодно — себя по ногам? Так что не взыщите...
Женщина уже сбегала с крыльца, а тут луна выкатила на простор, и строгановский курьер не без удивления увидел: большие ласковые глаза дамы, одетой в холодную бархатную шубку, как бы готовы заплакать, углы красивого рта опущены...
Иван Семёнович снял картуз и спросил не то у неё, не то у всё ещё стоявшего в дверях хозяина:
— Простите великодушно, я человек графа Строганова, а послан узнать: не случилось события, нет?
Женщина повела головой отрицательно, а хозяин поклонился и захлопнул дверь с такой силой, что резкий звук долго ещё гулял по улице, отталкиваясь от соседних домов и умирая вдали...
Надо было понимать, события не случилось. В этой лавке, по крайней мере.
Но прежде чем помчаться дальше, Иван Семёнович через мокрый скользкий снег, тут же расседавшийся лужами, с поклоном проводил молодую даму до саней. И ещё раз удивился её ласковой красоте, одиночеству, а главное, решимости.
До лавки Смирдина было недалеко, но, сев в сани, он велел ехать медленно, совсем медленно.
Иван Семёнович был человек простой, вполне дюжинный, однако стихи любил. И многие пушкинские знал наизусть. Случившаяся встреча настроила его на особый лад. Думая о себе, о судьбе своей довольно благополучной, но уж куда как не праздничной, Иван Семёнович почему-то почувствовал жалость к женщине, так быстро-молодо севшей в сани, без спутника, льдистой ночью, рвавшей концы плохонькой шали.
И вдруг сообразил, кто эта женщина. Это была та, о которой Пушкин написал:
135