Выбрать главу

Там должен быть Могридж — промах жизни. Жизнь диктует свои законы; жизнь преграждает путь; жизнь за папоротником; жизнь — тиранка; что есть, то есть, но не самодурка! Нет, нет, поверьте, я пришла к нему по доброй воле; Бог весть какая сила повлекла меня к нему через папоротники и судки, замызганный стол и захватанные бутылки. Пришла, потому что меня потянуло приткнуться на упругой плоти, на крепком хребте — где угодно, лишь бы угнездиться на теле, в душе Могриджа-мужа. Как ладно он скроен; хребет — гибкий, как китовый ус, стройный, как тополь; ребра — раскидистые ветви; кожа — туго натянутый парус; красные складки щек; сердце — мощный насос; а тем временем сверху валится темными кусищами мясо, низвергается пиво, дабы вновь всосаться в кровь, — а вот наконец и глаза. Они видят нечто за частоколом тещина языка; черно-белое, унылое; и опять уставились в тарелку; за тещиным языком они видят пожилую женщину; «сестра Марша, до Хильды ей далеко»; теперь — на скатерть. «Марш знает, что стряслось у Моррисов»… Обсудить всласть; а вот и сыр; и опять в тарелку; повернул ее — ручищи-то какие; теперь — на женщину напротив. «Сестра Марша; на брата ни капельки не похожа; жалкая, пожилая тетка… Кур надо кормить как следует быть… Господи ты боже, и с чего это она дергается? Я что-то не так сказал? Горе, просто горе с этими пожилыми тетками… Горе! Горе!..»

<Да, Минни; я знаю, ты дернулась, но погоди минутку — прежде Джеймс Могридж.>

Горе, горе, горе! Какие слова, какой звук! Как стук молотка по сухой доске, как биение сердца ретивого китобоя, когда волна бьет за волной и зелень вод мутна… «Горе, горе!» — это похоронный звон по страждущим душам — успокоить их, упокоить, обрядить в саван со словами: «Прощай! Будь счастлив!» И тут же: «А чего угодно вам?» — и хотя Могридж и сорвет еще для нее розу в своем садике — возврата нет и быть не может. Что же дальше? «Сударыня, вы опоздаете на поезд», — ведь они не мешкают.

Вот как заведено у людей; вот какие слова будят отклик; а вот и святой Павел[7], и автомобили. Но мы смахиваем крошки. Ой, Могридж, посидите еще! Вам уже пора? Это вы катите по Истборну в коляске? Это вы тот человек за бастионами зеленых картонок, он еще восседает так величаво, и взгляд у него — ну сфинкс сфинксом, и весь он какой-то замогильный, и вид его наводит на мысли о похоронных дел мастере и гробе, а лошадь и кучер впереди теряются в сумерках? Скажите, пожалуйста — но захлопнулись дверцы. Никогда больше нам не встретиться. Могридж, прощай!

Да, иду-иду. Прямо наверх. Разве что минутку помешкаю. Какая муть поднялась в голове, в какие водовороты затягивают эти монстры — бушуют волны, раскачиваются водоросли — зеленые тут, черные там, — бьются о песок, но мало-помалу все возвращается на свои места, осадок сам собой просеивается, и покой, прозрачность открываются глазу, и уста творят молитву по душам погибших, тризну по тем, с кем нам никогда больше не встретиться.

Джеймс Могридж отошел, преставился. Что там у тебя, Минни, — «Мочи моей нет терпеть». Если она так сказала (Дай-ка гляну на нее. Она смахивает яичную скорлупу — скорлупа летит вниз по отвесным откосам). Сомнений нет, так она и сказала, когда, привалясь к стене, пощипывала бомбошки, окаймляющие бордовые портьеры в спальне. Но когда сам говоришь с собой, кто тогда говорит? — погребенная душа, дух, загоняемый все глубже и глубже в глубь самого главного подземелья; то самое я, которое приняло схиму, отринуло свет — трусливо, говоришь? — зато как оно прекрасно, когда, помахивая фонарем, неустанно носится ввысь-вниз по сумрачным ходам. «Нет больше сил моих, — говорит дух. — И этот тип за обедом — и Хильда — и дети туда же». Боже, как она рыдает! Это дух оплакивает свой удел, мятущийся дух, — он жаждет приткнуться на коврах, которые с каждым днем садятся все сильнее и сильнее, скукоживающихся, уходящих из-под ног клочках вселенной, где в небытие уходит все: любовь, жизнь, вера, муж, дети, и кто знает, какие лепота и красота, поблазнившиеся некогда отроковице: «Не для меня… не для меня».

Что же остается — пышки, облезлый старый пес? Бисерные салфеточки, думается мне, и единственная прихоть — нижнее белье. Если бы Минни Марш переехала машина и ее увезли в больницу, даже сестры и доктора и те бы подивились… Тут тебе и перспектива, тут тебе и прозрение, тут тебе и даль — а в ней темная точка в самом конце улицы, зато пока, пока чай благоухает, и пышка с пылу-жару, и пес — «Бенни, иди на место, мальчик, смотри, что тебе мама принесла!». И, взяв перчатку с продырявленным пальцем, ты вновь вызываешь на бой вечно расширяющего свои пределы демона, демона прорех, вновь возводишь крепостные стены, водишь иголкой с серой шерстяной нитью туда-сюда, туда-сюда.

вернуться

7

Собор святого Павла, построенный в 1675–1710 гг. К. Реном.