Наелся я светлых сосулек с крыш, — заболело горло, по телу пошел жар, дыхание тяжелое. Поят меня настоем камфары, попарить в бане собираются в субботу, а сегодня позвали Митревну, чтоб поглядела, да где-то замешкалась.
Скучно лежать в избе. С завистью смотрю, как взрослые скрываются за дверью, а на дворе рассиялся день. Он заглядывает в окно, я с грустью смотрю на него. Вот и пес Черня сидит на клочке соломы, оглядывается, ищет меня. Поднимает ухо, послушает, да и начнет чесаться от безделья.
Пришла Митревна. Дверь, как в позевоте, распахнулась широко. Мне показалось, что кто-то проталкивает в избу обрезок толстого сутунка. В избе стало тесно.
— Доброго здоровьица, — прогудело надо мной. — Что закуксился?
— Испростыл весь, — объясняет бабушка. — Все сосульки с крыш пособирал.
— Эка ты, что такое! То-то я хватилась, а у крыльца нет сосульки. Не ты взял?
Шутит Митревна. У нас своих вон сколько осталось. Она разделась, покрестилась, развернула на столе платок, и я увидел серый предмет, похожий на пирог, в ярко-желтой сетке жилок. Вот она какая «громова стрела»! Это она полыхнула из синей тучи в березу возле деда Бушуя и разнесла ее на щепочки, а самого деда нашли оглушенного под сараем… Хорошо, что пало в голову закопать его в землю, чтобы отошел. Отойти-то отошел, но плохо ходит: какие-то жилы опалило, и суставы хрустят.
Водит-чертит громовой стрелой Митревна, шепчет. Страшно оттого, что шею опоясывает холодный след: ведь в ярких жилках стрелы застыла молния. Мать повязала мне вокруг шеи чулок с горячей золой, бабушка попрыскала святой водой.
— Попарьте непременно, — советует Митревна, — как схлынет жар. Скрозь хомут бы его…
Когда меня приотпустил жар, мать настлала в истопленную печь соломы, я лег на широкую столешницу, и меня голого задвинули в печку. От мокрой соломы пошел пар, — и я разомлел. Голова, торчащая из печки, покрылась обильным потом, ручейки потекли по щекам, солоно стало во рту.
— Простуда прошла, — заключила бабушка, обтирая меня тряпкой. — Потекли твои сосульки, варнак!
Пролежишь постом — повертишь потом хвостом. Длинны стали дни, а все прихватываешь потемок. Одну работу сбудешь, — другая на горб примостилась! Хоть солнце подпирай.
Стучат по избам красна, челнок юркой уточкой ныряет в переплеты основы, шушукают неторопливые ниченки[23], разбираясь в путанице нитей, висят в солнечных лучах перед окном радужные пылинки.
Готовлю цевки — коротенькие палочки из калиновых прутьев, сматываю полумотки, распяленные на воробах[24]. Вертится тюрик[25], кружатся воробы, как девки на игрище в пасху. Завтра пойдем на сновалку в пригон к деду Василию.
В Авдокею нынче воробей напился, — весна будет ранняя. У столбов оседает снег, дорога показывает, что накопила за зиму. Двинуло не на шутку теплом, — так до воды не далеко. Исплакались сосульки, срываются с крыш, втыкаются в снег, городят ледяной частокол.
— Господи, владыко наш праведный! Живешь да грешишь, — вздыхает бабушка. — Баню истопить бы, попариться и в церковь сходить. Сказывают бабы, батюшка на проповедь звал, да исповедаться уж время: грехов-то, как ремков, накопилось. Они, грехи-то, как грязь, за ногами тащутся. Какой грех падет на душу — только молитвой снять.
Попарились — тело стало легкое. Тело помой, получше прикрой — за человека примет любой, а с душой не миновать батюшки.
Пошли с бабушкой помолиться за здравие отца моего, Павла-воина. По дороге она наставляла, как отвечать батюшке на исповеди. Надо говорить «грешен, батюшка», пусть он хоть про что спрашивает.
— Помолись за отца, чтоб живой был, чтоб домой пришел. Изба стала худая, что мы одни сделаем? Ты маленький, душа чистая, твоя молитва в небе далеко слышна и загорится звездочкой.
— Худо молиться — не загорится?
— Не загорится.
В церкви я не был. Диво! Яркие картины на стенах и на палках. Святые с бородами, усами, в чудных одеждах и босиком. Одна богородица над алтарем, молодая, красивая, с парнишкой на руках.
Где дед Бушуй? Он высоко-высоко в куполе! Из узких окошек вверху к нему бегут солнечные лучики, скрещиваются, а он, как в облаках, за солнышком, смотрит на меня строго. Седой и большой, поднял вверх руку, белую и пустую, показывает два пальца вилочкой. У деда Бушуя рука не такая, а в мослатых пальцах я видел больше топор, лопату, шило или рюмку.
— Голова отпадет, — тычет мне в затылок бабушка. — Пойди к распятью, помолись, на колени пади.
Стою у большого черного креста, а на нем голый мужик обвис на гвоздях, голова свалилась на плечо. Жалко его и боязно. За что это он попал сюда? Он живой, глядит, и слезы на щеках. Из пробитых ладоней сочится яркая кровь, а раны на ногах свежие, сочные и такие больные, что я их чувствую у себя в обутках и боюсь двинуть ногами. Поражен красивым страданием, прибит к полу… Золотой алтарь, хорошая богородица, кадильный дым в солнечных лучах, батюшка в светлой ризе, добрый, как дед Василий, и кровь, слезы!..