Тебе же, как супругу и отцу семейства, потребна решительность и великодушие. Ты не все потерял, а научился многому. Одиссея твоя почти кончилась. Ум был, а рассудок пришел. Не унывай, любезный друг, время все уносит и самые горести; со временем будем еще наслаждаться дарами фортуны и роскоши, а пока дружбою людей добрых, в числе которых и я: ибо любить умею моих друзей, и в горе они мне дороже.
Кстати о друзьях: Жуковский, иные говорят — в армии, другие — в Туле. Дай Бог, чтобы он был в Туле и поберег себя для счастливейших времен. Я еще надеюсь читать его стихи, милый друг, надеюсь, что не все потеряно в нашем отечестве, и дай Бог умереть с этой надеждою. Если же ты меня переживешь, то возьми у Блудова мои сочинения, делай с ними что хочешь; вот все, что могу оставить тебе. Может быть, мы никогда не увидимся! Может быть, штык или пуля лишит тебя товарища веселых дней юности… Но я пишу письмо, а не элегию; надеюсь на Бога и вручаю себя Провидению. Не забывай меня и люби, как прежде. Княгине усердно кланяюсь и желаю ей счастливо родить сына, а не дочь…»[342]
Пришла зима. Страшно было подумать о тех, кого она застала без крыши над головой, на пепелищах Москвы или на биваках в полях. В стихотворном послании друзьям, написанном в октябре, Вяземский пишет: «…в сей самый час, / Как ночи сон тревожит вьюга…»
Финал этого стихотворения — короткое описание зимнего утра. Затеплившаяся вологодская заря так же робка, как надежды автора:
По вечерам Вяземский листал местный Адрес-календарь. Князь досадовал, что кроме Шипиловых — людей совсем не светских, вечно занятых детьми, — он не находит в календаре ни одной фамилии, которая была бы ему хоть отдаленно знакома. Но ведь невозможно сидеть всю зиму в четырех стенах! Вяземский чувствовал, что без острого разговора с симпатичным и толковым собеседником, без этой разминки ума, он становится все более раздражительным.
Но вот одна фамилия — Остолопов, губернский прокурор — остановила внимание князя. Он вспомнил, что однажды Батюшков говорил ему об этом человеке что-то доброе (впрочем, о ком Батюшков когда-нибудь говорил плохо?). Константин рассказывал, что этому почтенному стихотворцу со строгим вкусом он обязан своей первой публикацией. А потом подсовывал журнал с какой-то статьей и стихами Остолопова: мол, погляди. Но что за статья и что за стихи, хороши они были или нет — разве сейчас вспомнишь. Впрочем, главное, что Остолопов — стихотворец, ученик Державина и Дмитриева. И пусть этот тридцатилетний губернский чиновник, верно, напыщен и тщеславен, как все птенцы державинского гнезда, но по литературе-то — свой брат, будет с кем поговорить не только о войне, но и о поэзии.
Вяземский мог бы послать свою визитку, но счел это слишком банальным способом представиться Остолопову. Он садится за послание. Пишет играючи, намеренно не шлифует строку до совершенства, желая блеснуть легкостью импровизации.
Начало выглядело бы чересчур лестным, если бы эта лесть не уничтожалась короткостью обращения на «ты».
Впрочем, в подробности вдаваться не стоило, тема деликатная, семейная. Да и у кого нынче судьба не печальная? Пора воздать должное случайному пристанищу — Вологде.
342
Письмо от 3 октября 1812 г. //