Через тридцать лет у Вандомской колонны будет стоять другой русский поэт — двадцатилетний Аполлон Майков. Он обнаружил то же почтение к памятнику французской истории, которое проявил Батюшков. «Колонна Вандомская — самая высочайшая из парижских колонн. Прекрасная мысль: поставить наверху этой колонны маленького капрала…» — записал Майков в дневнике. Затем он сравнивает Вандомскую колонну с петербургской Александровской колонной: «Как по мысли, так и по выполнению эта статуя лучше Ангела в длинной, глупой рясе, поставленного на Александровской колонне…»[282]
Молодые люди во все времена судят о делах предков с безапелляционностью. Вот и юный Майков, написавший годы спустя «Светлый Ангел упованья / Пролетает над толпой…», глубокомысленно заключает, что на Александровскую колонну «надобно было поставить не Ангела, а статую Александра: пусть бы два соперника имели бы на двух концах Европы одинакие монументы, ибо славы отнять ни у того, ни у другого нельзя; пусть бы переглядывались между собою…»[283].
Эта идея, должно быть, понравилась бы Льву Николаевичу Толстому в период работы над «Войной и миром», но в 1814 году никому из русских людей не пришло бы в голову ставить на одну доску Наполеона и Александра.
17 мая 1814 года Батюшков пишет из Парижа Вяземскому: «При всяком отдыхе я думал о тебе и о России… Я с удовольствием воображаю минуту нашего соединения: мы выпишем Жуковского, Северина, возобновим старинный круг знакомых и на пепле Москвы, в объятиях дружбы, найдем еще сладостную минуту, будем рассказывать друг другу наши подвиги, наши горести и, притаясь где-нибудь в углу, мы будем чашу ликовую передавать из рук в руки…»[284]
Глава восьмая
Другой Батюшков. — Вездесущая ложь. — «Когда прошло время ужаса…» — Карета превращается в тыкву. — Жуковский и доктор Фор. — История с Алешей Шипиловым
Михаил Дмитриев, которого война застала подростком, вспоминал: «Надобно и то сказать, что после 1815 года вся Россия ожила новою жизнию! Всем было легко и свободно, и все веселилось»[285]. Но это было не совсем так.
Константин Батюшков вернулся с войны растерянным и грустным. На долгом возвратном пути он будто потерял всю радость от взятого Парижа и долгожданной победы. Даже сознание исполненного долга не утешало его. Кажется, что совершенно не впечатлил его и праздник в честь Александра I в Петербурге, где исполнялось песнопение Бортнянского на стихи Батюшкова. Государыня прислала Батюшкову бриллиантовый перстень, который он ни разу публично не надел, а вскоре отослал в Хантоново сестре Вареньке.
Затянувшееся ликование в петербургских гостиных казалось ему почти кощунственным: столько жертв, столько горя, столько руин — чему тут можно радоваться? Милитаризм отсидевшихся в тылу стихотворцев вызывал у него раздражение. Война давно стала для него абсолютным злом, и всякое украшение этого зла бантиками было ему отвратительно.
Героем Батюшков себя не чувствовал. С недоумением читал он в столичных газетах и журналах бравурные реляции и патриотические статьи. Когда он еще из армии писал: «Не могу простить нашим журналистам их вранья, от которого я болен сделался…» (в письме Гнедичу из Веймара 30 октября 1813 года), то имел в виду прежде всего не искажение фактов, а тон русской периодики (петербургской по преимуществу), который легко сочетал в себе мальчишеское бахвальство, старческое многословие и откровенное верноподданничество. Полвека спустя об этой особенности русской журналистики (в связи с совсем другими событиями) Вяземский скажет наотмашь: «Как мы ни радуйся, а все похожи мы на дворню, которая в лакейской поет и поздравляет барина с имянинами…»
В дневниковых заметках 1817 года «Чужое: мое сокровище!» Батюшков пишет: «Простой ратник, я видел падение Москвы, видел войну 1812, 13 и 14, видел и читал газеты и современные истории. СКОЛЬКО ЛЖИ!»[286] Последние два слова он выделил прописными буквами.
То, что пресса и официальные сообщения пропитаны чрезмерным пафосом и непомерными преувеличениями, чувствовали не только вернувшиеся генералы и офицеры, но и простые обыватели. Мария Волкова, как все светские девушки, весьма, казалось бы, далекая от общественно-политической реальности, 9 сентября 1813 года пишет подруге: «С некоторых пор приняли метод пускать пыль в глаза и обманывать честной люд реляциями, но дело-то в том, что никто не верит печатным известиям, которые совершенно противоречат частным письмам…»[287]
285
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов. Воспоминания. Дневники. Письма. Статьи. Речи. М., 2005. С. 96.
287
Грибоедовская Москва в письмах М. А. Волковой к В. И. Ланской 1812–1818. М., 2013. С. 145.